Изменить стиль страницы

Кто-то из героев Горького предполагал, что глаза появились в природе от боли — полз слепой гад, бился обо все препятствия, незаживающее место приобрело особую чувствительность. Для природоведа это нелепость. Психолог найдет здесь метафору жизни души — от боли, от горького своего опыта она обретает прозорливость. Ларисе еще надо было ахать и ахать, страдать, восставать, любить, рожать, болеть и лелеять, выращивать внутри себя собственные, сокровенные замыслы…

Ирина Рубанова сказала на том вечере в Политехническом, что приметы Шепитько среди других художников из первого ряда нашего кино — безудержность, безоглядность, огромная инерция силы, напора, эмоции, любимой мысли. Доброта у нее могла обернуться самоотверженностью, симпатия — боготворением, неприязнь — белой и яростной ненавистью на всю жизнь. Это видно по фильмам, но это же, разумеется, отыгрывалось и в повседневности. Все знали на съемочной площадке, как опасно к ней соваться с пустяком или с тем, что ей покажется пустяком, — покалечит. Не обязательно рукой, — словом, жестом. Николай Гнисюк, единственный фотограф, которому сюда был доступ в любое время, тоже помнил, что милостью надо пользоваться с осторожностью — упаси бог отвлечься, затеять веселый разговор с кем-нибудь из женской массовки! Артистичный, интеллигентным Юрий Клепиков после премьеры «Восхождения» признался Климову, что, хотя работа над сценарием в общем шла удачно и без больших затруднений, тем не менее были тяжелые минуты и даже часы.

— Легко представляю себе, — отвечал смеющийся Климов.

— Лариса Ефимовна очень вспыльчива.

— Не то слово!

— И иногда она вспыхивает без видимой причины.

— Это ты мне говоришь?

— Бывало, не сдержавшись, я вспыхивал в ответ.

— Тебе бы полюбоваться на нашу домашнюю жизнь, — в полном восторге отвечал Климов. — Абсурд! Клиника! Палата номер шесть!

Разумеется, он преувеличивал. И, надеюсь, никто не сочтет ее капризной, мелочной в придирках или, того похлеще, самодуркой. В этом никто никогда ее не упрекал. А я так помню один нелепый вечер, когда, в парижском платье «от Диора», ей пришлось сесть в ремонтный фургончик, где стены были измазаны сажей, а под ногами хлюпал мокрый снег. Был Новый год, время шло к полуночи, а нам надо было добраться до Дома кино. Автомобиль Климова, не помню, то ли захандрил, то ли в очередной раз был заложен, чтобы заткнуть брешь в семейном бюджете. Мне выпало раздобыть транспорт — попробуйте это сделать в половине двенадцатого! Увидев ее в этом самом платье до пят, отделанном кружевами на старый манер, в шубке, в платке, стоящей у подъезда, я сам первым готов был остановить ее, запретить подыматься в эту колымагу. Вполне можно было ожидать не только задранного носика, но и грома и молнии в колоритных словесных фигурах. Она даже не поняла моей суетливости. На скрипучую, расшатанную лавку она опустилась с истинно великосветской грацией. Не место делает королеву… Впрочем, и позже, за пиршественным столом, этому парижскому платью досталось немилосердно. Пальцы закручивали кружевные плети в новые висюльки, длинный и широкий подол забрасывался, как плащ, почти на плечо. Любящая и умеющая одеться, тряпичницей она не была.

Хирургия, летное дело и кинорежиссура, ничего не попишешь, — мужские профессии. С огромным, злорадным удовольствием Шепитько клеила термин «дамского кино» некоторым своим коллегам, пусть даже усатым и бородатым. Она гордилась тем, что рецензенты, будто сговорившись, дружно находят в ее картинах «мужскую руку» постановщика. Соответствие высокой норме не могло не обойтись без последствий для женского характера.

Чтобы сделать такую картину, как «Зной», нужна была именно сила, сила в противовес, сила несмотря, такая стремительная, безудержная, необходимая, чтобы преодолеть и чужой климат, и тысячи тормозящих мелочей на далекой, чужой студии и в еще более далекой, почти заброшенной экспедиции, надо было преодолеть свою болезнь. Хотя по стилю своему фильм мог бы быть и проще и грубее, без полутонов. А вот без чего он не состоялся бы — без клокочущей энергии прямого взгляда на пустыню, на быт бригады, на единоборство юного идеалиста Кемаля с опытным, потертым жизнью мнимым передовиком Абакиром.

Нашлись знатоки, что первую и даже вторую картину Шепитько зачислили в случайные удачи. «Крылья» открыли для всех новую тему — тему человека, который обездолен временем, как мамонт, переживший свою эпоху, а недоброжелатели кивали на стечение благоприятных обстоятельств, на отличный сценарий, отличную актрису, отличного оператора, на то, на се… Как будто все это может соединиться в цельный сплав само собой, без бессонных ночей, без дерзкого, но выверенного завышения цели, ибо в любом фильме, а особенно у талантливых художников, замыслы воплощаются с большими потерями. Кто говорит о сорока процентах накладных расходов, кто — даже о шестидесяти…

Потом был «Ты и я», фильм трудной производственной и печальной прокатной судьбы. После удивляющих успехов пришло поражение — и удивило еще больше. Помню, на киноведческом семинаре в Болшево зал откровенно посмеивался экранным несуразностям, актерским или декораторским натяжкам. На экраны картина еще не вышла, не было премьеры в Доме кино, и Шепитько, естественно, очень интересовало, как примут ее картину хотя бы в специальной аудитории теоретиков. И надо ж было ей позвонить мне. Я, смеявшийся меньше других, промычал что-то нечленораздельное в трубку, но уже из самих недомолвок понятны размеры беды.

Название «Ты и я» нашлось не от хорошей жизни. Оно годится любому сюжету. Есть герой, стало быть, есть и его отношение к другому человеку, к другим людям. Связь, понимание людей — так прочитывается заголовок сегодня, по реальному экранному результату. Между тем на стадии замысла Геннадий Шпаликов имел в виду совсем другое. Он собирался рассказать две истории, случившиеся с одним и тем же человеком, пошедшим после какого-то момента своей жизни или по одной или по другой стезе. Равно возможные для него, как плюс и минус при извлечении квадратного корня, эти две дороги, однако, разного стоили ему и разное означали для нас. На одном пути были безысходность, пошлое накопительство, нравственный тупик индивидуализма, а на другом — приобщение к общим, родовым ценностям, восхождение к высотам нравственного служения. Странности сценария не нашли поддержки на студии. То, что позволительно Максу Фришу в «Биографии» или Алексею Арбузову в «Выборе», Геннадию Шпаликову, работавшему раньше них, принесло упреки в формализме. Две равноправные истории склеили. Сначала герой отрывался, падал, горевал, потом раскаивался и начинал приобщаться. Получился трюизм, недостойный художественного мышления. К нему принялись лепить неизбежные заплаты, барочные завитушки, чтобы скрыть геометрию прямых линий. Связь эпизодов стала выглядеть загадочной. Мысль то совершала кульбиты, то топталась на месте. Уже не художник командовал материалом, а испорченный, перекореженный материал становился тупым диктатором.

Производственные накладки, как предельные перегрузки, вскрыли неточности и зияния в исходном замысле.

Кто был в центре внимания? На развилке между эгоистическим небокоптительством и высокой жизнью — горением, когда счастливо ощущаешь себя песчинкой общего дела, оказался некий общественный тип, к тому времени уже давно замеченный и разнообразно воспетый многими, — но Геннадием Шпаликовым, кажется, лучше всех. Балагур с умными глазами, грустный, едкий иронист, этот тысячевариантный герой из фильма в фильм, из повести в повесть потешал нас глубокомысленными шпильками и вопросами, не получавшими ответа. Он отлепился от благонамеренных абстракций, он умело передразнивал высокопарную фразеологию. Но, значит, все-таки не вполне отлепился, если снова и снова прибегал к ней, пусть даже намеренно некстати. Женатому другу он скажет: «Ты у нас отец, семьянин и домовладелец. Врастаешь в быт?..» Над девятимесячным ребенком уронит: «Растут люди…» Если нужен повод для праздника, тут же сочиняется какое-то «стосемидесятипятилетие со дня рождения мореплавателя Жака Лаперуза». Рюмка поднимается: «За разоружение! Вольемся в мирный созидательный труд!» Или: «За мирное сосуществование, которое еще может сделать нас семейными людьми!» А если жена демобилизованного приятеля строго прикрывает рюмку ладонью, можно проникновенно заметить: «Никогда не думал, что ты против мирного сосуществования…»