Изменить стиль страницы

— Я очень вас понимаю, — сказал Корней Павлович, едва она закрыла тетрадку. — Верю в вашу искренность. Знаю, что трудно вам всем, ой, как трудно… Утром я поговорю с лесохимиками, охотниками, если застану кого. Утром же соберем актив села и создадим отряд самообороны. Не тот, что на бумаге, а живой, боевой, настоящий… Нельзя, чтоб какой-то паразит жил за счет трудовых людей. Это оскорбительно. Вы понимаете — это оскорбительно для тружеников, которые, как сами вы говорите, и день и ночь упираются на работе…

Теперь она слушала не перебивая, и он говорил ровно, уверенно, будто только ему и никому больше не дано рассуждать. Он говорил, что для солдата особенно важно знать перед боем, что дома у него спокойно, а какой покой у бойца, если доходят разговоры: там, там, там…

Неожиданно распахнулась дверь со двора, пропустила худенькую шуструю старушку.

— Татьяна-то иде? — спросила у свекрови, но тут же разглядела и Пирогова и председательшу. — Там от Гераськи прибег мальчонка. Витька. Велит итить. Что-то там у них…

Мальчишке было лет одиннадцать. Маленький, худенький, стриженный под армейский «нуль», он был круглоголов и не по летам серьезен.

— Дед зовет к себе. — Сказал, как приказал, держа взгляд на Пирогове. — Кто-то солью овец подманывает.

— Солью? — переспросил Пирогов. Заныло сразу в груди. Вон где вынырнула соль. Та, что в машине взята. Другая — на вес золота в хозяйствах. Да и вся история машины будто бы высветилась.

— Проводи меня к деду. Это далеко?

— Не-е. В Баранголе.

— Поедем в моем ходке, — предложила Рощина. — Втроем вместимся. Пусть ваш… отдохнет.

— Вам-то зачем ехать?

— Разве я не председатель уже?

Глава двадцать первая

Да, это была самая настоящая соль. К тому же крупными кристаллами очень напоминающая ту, что осталась на месте пожара. Ничего другого Пирогов увидеть не успел. В долине стемнело быстро и так плотно, что даже кончики пальцев вытянутой руки разглядеть нельзя было.

Он проводил Рощину, сам остался с чабанами, немного радуясь случаю не ходить, не просить пристанища в деревне. Ночь выдалась тихая, но беззвездная. Было похоже на приближение дождей, этих вечных раздражителей крестьян на уборке хлеба.

Чабанов было трое. Двое пожилых — под шестьдесят, третьему — около пятидесяти. Четвертым находился с ними неотлучно тот самый мальчишка — Витька, уже, как оказалось, полусирота, безотцовщина.

— Осенью под Москвой батя лежать остался, — пояснил безбородый гладкощекий старик, которого Витька называл дедом. Тесть отца, видать. — Сказывают, до немца не дошел. С самолета его…

В голосе горечь: ведь не дошел, не дотянул до немца, вот в чем главная печаль. А дошел бы, все по-другому обернулось бы.

— И то — не привелось страхом маяться, — сказал второй старик, разгребая рукой бороду и усы, будто ища, где там рот затерялся. — А то воевал бы год, второй, а конец один ему назначен.

— Чо мелешь-то? — перебил первый. — Наз-начен…

— Судьба у него такая. Без греха принят.

Над костром в литом круглом котле баранья похлебка кипела. Пирогов слушал перебранку, тихонько сглатывал слюни. Нестерпимо хотелось есть.

— Смерть — это венец дел земных, — говорил безбородый дед. — А какие дела на марше? Верно говорю, товарищ военный?

— Сложный вопрос ставите. Хотя марш ведь — тоже дело. И когда немцы бомбили строй, они вынуждены были ослабить напор на передний край. И край тот выстоял. Так что, получается, погиб Витькин отец не совсем зря. Он от других смерть отвел.

— Ишь что… Верно, не простой разговор.

Подоспела похлебка. Наваристая, ароматная, с золотой чешуей расплавленного жира поверх мучной юшки.

«Боже мой, если они постесняются… Забудут пригласить, я тут же скончаюсь. И это точно будет бесполезная смерть…»

Старики оказались гостеприимными. Нашлись у них лишняя ложка, лишняя шаньга из картошки с ржаной непросеянной муки. И место у котла удобное.

— Хорошо ли знаете места в округе, старики?

— Как тебе сказать. Как-то больше все в одну сторону, к Покровке. Тут поглаже, поровней. А сюда далеко не захаживали. Нужды не было. Камень в тех местах. Тропки крутые. Гнус треклятый. Гиблые места, отозвался третий чабан.

— Мы по малым летам плутали тут недалече, — сказал бородатый. Было непросто представить его гладким, безволосым на лице пацаном. — В старые времена пугалка была у зрослых, будто в горе Пурчекла есть храм, не то господний, не то еще какой. Тому будто бы, кто увидит храм тот, много золота откроется, но и обратного пути не будет. Наслушались мы, огольцы, такие как Витька, может, меньше еще, брехни про храм-то и пошли искать его. Чего в голову не брали только?

Страху — полные штаны, а идти надо. И заплутали скоро.

— Храм-то видели?

— Какой там храм! Комара, мошку покормили. На четвертый день нашли нас. А то — ложись и помирай было.

Пирогов попросил вспомнить хоть примерное направление, как они шли тогда, мысленно представил карту района, мысленно воспарил над ней и полетел вслед стариковской реминисценции, запоминая с высоты птичьего полета приметы: голый отрог, чернь густая, непроходимая, две гряды с неухоженными перевалами, между ними долина, напоминающая когтистый волчий след, речка, старица или озерко… Он представил и мальчишек. Но не тех, кто когда-то, а тех, что недавно пропали. И девчонку с ними.

Стоп! Да ведь гряды, долина, как волчий след, речка и старица — все это вокруг Ржанца и в самом Ржанце. Непросто описать горы, еще невозможней вообразить их, не побывав на месте ни разу.

— Говорят, тут неподалеку до тридцать четвертого года банда скрывалась. Будто Васька Князь хулиганил сильно.

— Не к ночи бы разговор такой, — отозвался младший из чабанов. — Было да быльем поросло.

— Поросло ли? Говорят, жив Васька-то.

— За границей он.

— Ой ли? Откуда известно?

— Он будто бы письмо Нюрке переслал. Из Японии. Нет, из этой… Маньчжурии.

— А Нюрка — это кто?

— Любовь промежь их была. Она жила с Васькой в горах. Когда скрывался он.

— Очень любопытно. А где? Нюрка эта где теперь?

— Он как уходил, так ее отпустил. Ее и парнишку. Был у них в банде горемыка непутевый. Годочков двенадцати. Как Витька. Разве чуть старше. Так как пошел Васька тайными тропками за кордон, тут и велел он вертаться Нюрке домой. И мальцу велел.

— Так Нюрка эта знает логово?

— Знает, да не скажет, — сказал печально безбородый. — Померла прошлой осенью Нюрка.

— От чего?

— С перепою. Она как вернулась с гор-то, ее малость потаскали, а чо взять с нее — баба, по бабьему делу с Васькой путалась. Пустили ее. Тут она и запила. Черно запила. Срам… А прошлый год, в сентябре, политуры какой-то обожралась. И — готова.

— Кто сказал, что политуры? Она одна пила или еще кто был?

— Да кто ж это знает? Приезжал же с району. Этот белый… Сурьезный такой. Из области вроде тоже приезжали. Да мертвый ничего не скажет.

— А мальчишка? Где он теперь? Поди, вырос с тех пор?

— Вырос, как кедр. В армию его перед войной призвали. На границу служить поехал. А скоро и случилась война. Так неведомо, живой ли.

— У кого он жил?

— Есть у нас старушка… Хорошая старушка. Как за своим глядела, как своего ласкала… Она и сказывала: ни слуху ни духу, как война-то началась.

— А Васька со всей бандой ушел или кто здесь остался?

— В деревне такого нет. А по области да и дальше… Не поручусь. Всякие слухи ходили тут.

Ночь над долиной. Слышно, как всхрапывают, встряхиваются, бемекают в полудреме овцы. Вскидываются собаки, убегают в темноту и возвращаются. Покой кругом. «Как перед боем», — вспоминает Пирогов вычитанную фразу о войне. Ему зябко становится. Если бы полковник Рязанцев удовлетворил тогда его просьбу, сейчас он сидел бы под ночным фронтовым небом, слушал тишину, ловил в ней подозрительные шорохи. А может, не сидел бы? А как Витькин отец, не доходя передовой. На марше. И кто-то чужой говорил бы о нем: от других смерть отвел. Слабое это утешение.