Изменить стиль страницы

Неожиданная новость всех присутствующих просто ошеломила.

– Москва… освобождена? – только и мог выговорить Чернышев, чувствуя, как от большой нахлынувшей радости слова словно застревают в горле.

– Так неделю назад! – подтвердил Сысоев. – Ежели сами увериться желаете, мы пленных доставили…

– Часом не моего подсыла французишкам? – спросил Чернышев с надеждой.

Сысоев лишь руками развел удрученно.

– Часом нет, ваше высокоблагородие. Так что праздник у нас. Француз боек, да русский стоек. Наступил Бонапарт на Москву, да оступился!

Чернышев не выдержал. Подошел к сотнику, крепко его обнял.

– Ну, спасибо за добрые вести, любезный… Как и благодарить-то, уж не знаю… А теперь давай сюда пленных, может, про подсыла своего что разведаю…

2

– Я, почитай, два года медицинам по загранице учился-то, барин меня тудыть спослал, – вздохнул Фома, как будто это не его ногу сейчас оттяпать должны были. – Так что уж знаю, како антонов огонь тело сжирает.

Полина, стоявшая подле лежака Фомы, что к ним в Смоленске прибился, с любопытством глянула на ногу забавного русского. Та уж чернеть начинала. Баронессе Лидонской много в лазарете сем повидать пришлось, но вот с гангреной она пока не сталкивалась.

– Все с мизинца и началось-то, он по первоначалу побелел, а потом, дня как раз через три, синеть начал, – деловито сообщил ей Фома, как будто и впрямь какой лекарь толковый. – Отморозил я его, барыня, уж больно холода-то зверские стоят.

Фома ворочался на лежаке, испуская безрадостные вздохи. Ну, не оставлять же его в беде – прислуживал мужик до последнего исправно, – придется поболтать, пока лекарь полковой не придет.

– Эх, барыня милая, ты бы счаз на Великую Армею тока посмотрела, – чрез силу улыбнулся Фома. – Ободранцы, как есть ободранцы. Кожа да кости, до чего все тощи. Наши-то у них чуть ли не пятки жгут, догоняють! Ты уж прости, барыня, а ведь правда то, можа для твоих ушек и горькая. Пушчонки-то хранцы побросали, лошадушек у них все меньше становится. Им таперича нелегко, не до Напольенов им всяких, свою бы тока шкуру спасти. Кака уж тут победа! Ты уж прости, барыня… Да ить и сам-то Напольен вряд ли о какой победе думает. Какое ему – русских-то победить! Ты уж прости, барыня…

Фома заглянул «барыне» в глаза, пожевал губами, обдумывая что-то.

– Москву нашу спалили… Ты-то, барыня, добрая, а вот хранцы твои… – ясное дело, Фома до дрожи операции боялся, что ему предстояла, вот и выбалтывал страх из души. – Эх, барыня, зря ты у нас оказалась. Загибнешь ведь совсем в России.

Полина вздохнула тяжело.

– Вот и я того же боюсь, Фома. Зря я тут оказалась. А ведь думала, что путешествие-то наше совсем безобидственным будет. А как подруга моя богу душу отдала, самой жить расхотелось. Хорошо хоть в лазарете помогаю, что-то полезное делаю.

– Д-да, барыня, – Фоме говорить трудно было. Интересно, а знает ли он, что средств обезболивающих у них никаких нет? Бедный слуга их… – И когда же морфий-то мне дадут? – простонал Фома в тот же миг…

После операции Полина пробралась в каморку, где отдохнуть могла. Рухнула замученно на лавку шаткую.

На беду свою Фома так сознания и не потерял. В зубы палку сосновую ему сунули, эдакую «дозу молчания» – вот и все обезболивающее доктора Леро. Только ногу пилой перепиливать начали, у Фомы глаза из орбит от боли невыносимой полезли. А сознания так и не терял, бедняга.

Пока доктор с пилой управлялся, Полина всем телом на грудь Фомы наваливалась, утешала, как могла.

– Одна женщина, мадемуазель Полин, десятерых солдат стоит, – похвалил ее Леро.

Полина тяжело поднялась с лавки, к бадейке с водой подошла, руки по локти окунула. До чего же холодна водица, пальцы заломило. Мужества небывалого стоит в лицо такой водой плеснуть. Зато вмиг себя заново родившейся почувствуешь.

Полина присела на корточки, разглядывая себя в осколок мутного зеркала, кем-то брошенного у кадки. Мда, какое-нибудь чучело огородное ее куда меньше напугало бы. Под глазами синяки, словно пятна чернильные кто оставил. Сие и не удивительно даже – вот уж два месяца, как она в Смоленске сестрой милосердия подвизается. Двенадцать часов каждый день в лазарете, где видеть можно лишь страдания, где услышишь лишь разговоры лишившихся последней надежды людей. Безнадега и в ее сердце корни глубоко уж пустила.

Хотя она-то в нужном месте, ничего не скажешь. Помощь в лазарете оказывать – самое верное ее решение, когда-либо в жизни принятое. Когда она разыскивала лекаря для Антуанетты, то в сей лазарет заглянула. И сразу поняла: вот дело, которое именно ей предназначено.

Пребывание в юдоли этой госпитальной помогло ей потерю Антуанетты пережить. Пользу другим приносить, а не просто ждать удачного жениха – вот что нужно было Полине на самом деле. Как говорят те же русские, не было счастья, да несчастье помогло себя саму лучше узнать.

Но теперь все, ее силы совсем истощились, до донышка исчерпаны, чего скрывать. Ежедневное созерцание мук и смертей, умирающих и стенающих от непереносимой боли – это невыносимо. Догорела свечечка в сердце, не дарить более Полине свет надежды.

И это одиночество страшное! Шарль смерти Антуанетты не вынес, сломался. Нет, он, конечно, пытается фураж в Смоленске на складах собирать, но… Каждую ночь до утра в своей комнате над какими-то картами корпит, как будто Наполеон рядышком с ним сидит и указания самолично раздает. Когда Полина взмолилась хоть немного о самом себе подумать, отдохнуть, Шарль прочь ее прогнал. И все чаще на столе рядом с картами стояла бутылка вина, к утру пустеющая неуклонно.

Когда Полина спрашивала его, что происходит, Шарль намеренно делал вид, что не замечает ее, не слышит. Уж не сходит ли он с ума? Страшно с ним и под одной крышей-то оставаться.

Полина стянула с головы платок, встряхнулась. Косы, где они, ее прежние косы? Теперь волосы и до плеч-то не достают. В первый же день в лазарете Полина взяла ножницы и срезала косу. Не до ухода за волосами-то. А теперь вот и пятерней причесаться можно. Зато выглядит она ныне, как нищенка какая-то.

Нищенка. А есть ли разница между нищенкой и баронессой? Была б она нищенкой, какой-нибудь Фаддей Булгарин с легкой душой подобрал бы ее, а баронессу не посмеет. Как же безумен мир сей!

А она более и не баронесса вовсе. Здесь, рядом с людьми, существование которых есть лишь боль, нет баронесс. Происхождение благородное более не интересует ее, и другим оно тоже не интересно. Сестра милосердия Полина – и этого довольно вполне.

Так, теперь надевай шубку, Полина, в платочек пуховый укутывайся и – домой. Домой! Насмешка жестокая, господи!

С трудом Полина открыла тяжелую деревянную дверь, проскользнула в щелочку. Мороз мигом в нее вцепился. И Полина замерла у дверей, словно столп соляной. А может, не идти никуда? Встать вот так и до утра до смертушки замерзнуть?

Полина бросилась к дому. Со всех ног бросилась.

Комнатенка совсем выстыла – никто печку не топил в ее отсутствие. А Шарль лишь поздно ночью вернется, и Фомы у нее теперь для помощи нет.

Полина скинула шубейку и начала торопливо заталкивать в печурку книги, что в доме находились. Вольтер? Прекрасно! Руссо? Еще лучше! Дров более нет, так что пусть просветители огнем своих идей дом выстуженный согревают. «Элоиза»? И «Элоизу» в печку!

Когда занялся огонек в печи, Полина пристроилась рядышком на корточках, согревая заледеневшие руки.

Страшно, страшно здесь оставаться. Запасов хлебных на складах ничтожно мало – это она из разговоров Шарля с другими офицерами подслушала, – вскоре Смоленск ловушкой смертельной для них всех обернется.

Прочь, прочь отсюда надобно, прочь от погибели! Здесь ужас смертный, дикий воцарится, все ж перестреляют друг друга с легкостью беспощадной. Шарль должен вывести ее отсюда! Надо, в конце концов, вырваться из сей клетки, позолота на которой совсем облезла и потускнела! Сегодня же ночью!