Глава VII Опять гауптвахта
Мы шли пыльными улицами. Было жарко. Томила неизвестность. Из разговора с конвоирами я узнал, что меня ведут в штаб крепости, а оттуда направят в какую-то другую тюрьму. Больше солдаты сами ничего не знали.
Был табельный[56] день, и перед зданием штаба крепости происходил парад. Его принимал командир Черноморского флота, знаменитый царский палач, кровавый усмиритель черноморских восстаний адмирал Чухнин.
Внимание конвойных было полностью поглощено парадом. Кроме них, в помещении штаба никого не было. Выходная дверь была раскрыта настежь. За ней виднелась улица. Я сделал несколько шагов. Конвойные по-прежнему были поглощены парадом. Ещё шаг — и я у самого порога. Послышалось бряцание шпор. В дверях вырос офицер. Увидев меня у порога, он как-то досадливо махнул рукой. Конвойные, обернувшись, бросились ко мне. Я ожидал грозы.
— По распоряжению главного командира, вице-адмирала Чухнина, вас переводят на военную гауптвахту, — обратился ко мне вошедший, который оказался адъютантом начальника штаба, капитаном Олонгрэном. — Всякие заявления о книгах, продуктах вы можете делать мне лично при обходах. Но советую вам держать себя спокойно. На гауптвахте всё по-военному: винтовки заряжены, охрана имеет полномочия пускать в ход оружие... Конвой, — добавил он, — отвести арестованного на главную военную гауптвахту. — И, нагнувшись ко мне, неожиданно добавил: — Не бойтесь: ничего страшного нет. А если кто из караульного начальства обижать будет, сейчас же пишите в штаб мне, капитану Олонгрэну.
Глаза его лукаво улыбались.
Это был первый офицер, в котором я ощутил сочувствие. Конвойные окружили меня, и мы тронулись. Солнце уже перевалило за полдень, когда мы пришли, наконец, на гауптвахту.
Это было двухэтажное здание, обнесённое со всех сторон высокой стеной.
Небольшая дверь, около которой ходил часовой, вела в большую и светлую комнату — караульное помещение, наполненное солдатами. Здесь меня обыскали и через длинный коридор повели в камеру.
Тяжёлая, обитая железом дверь захлопнулась за мной. Я очутился один в довольно большом и светлом помещении. При первом же беглом осмотре его я понял, что побег отсюда чрезвычайно труден. Толстые стены, окна с прочными решётками, часовые у окон и дверей — всё это, казалось, исключало возможность побега.
Маршируя в таком настроении из угла в угол, я почувствовал, что кто-то стоит у моего волчка[57]. Я подошёл к двери.
— Не нужно ли чего в город передать, господин Студент? — раздался чей-то голос.
— А вы кто такой? — спросил я говорившего.
— Сторож при гауптвахте.
Я, конечно, согласился на его предложение, и через несколько минут сторож отправился в город с запиской.
Вечером Бурцев (так звали сторожа) вошёл в мою камеру и передал ответ товарищей. Теперь только я разглядел этого человека, сыгравшего впоследствии такую важную роль в моей жизни.
У него были длинные русые усы, слегка калмыцкие скулы, юмор светился в его глазах.
— Если хотите, я завтра могу ещё одну записочку снести, — сказал он.
— Ладно, — ответил я, — завтра поговорим. Бурцев удалился.
Несколько дней прошли в самой пустой переписке. Ясно было, что обе стороны, то есть я и «вольные» товарищи, с одной стороны, и Бурцев — с другой, смотрят на эту переписку, как на подготовку к чему-то другому, более важному.
В таком выжидательном положении прошла неделя.
Переписка не занимала пока у меня много времени, и, пользуясь этим обстоятельством, я стал наблюдать жизнь тюрьмы.
В шесть часов утра сторожа-солдаты входили в камеру арестованных и гасили лампы. Через несколько минут дежурный унтер-офицер отворял камеры: арестованные начинали уборку и шли умываться. Продолжительность этой уборки всецело зависела от дежурного унтера. Если он был «человеком», то отворял одновременно все одиночки и уборка длилась два-три часа. Арестованные ходили по камерам, разговаривали и отдыхали от одинокой жизни в своих клетках. Заключение в одиночке переносилось особенно тяжело в военной тюрьме, где арестованным запрещалось иметь какие бы то ни было книги. Понятно, что общение во время уборки вносило большое разнообразие в жизнь арестованных, и они были глубоко благодарны тем унтер-офицерам, которые удлиняли его. Это умение заключённых ценить человеческое к себе отношение ярко проявилось в одном факте, происшедшем на севастопольской гауптвахте незадолго до моего прибытия туда.
В одной из общих камер подготовлялся побег. Арестованные — их было семь или восемь человек — сняли несколько досок с потолка и завесили его полотном; они должны были бежать через приготовленный таким образом пролом.
Но как раз в этот день на гауптвахте дежурил унтер-офицер, хорошо относившийся к арестованным. И вот, когда всё уже было готово, один из арестованных сказал:
— Слышь, ребята, ведь мы унтера-то подводим, а он «человек». Это негоже, надо бы другого подождать, шкуру какую-нибудь.
Остальные согласились, и побег был отложен. Но на другой день, как на беду, снова явился хороший унтер, и побег вторично был отложен. Эта история продолжалась пять дней, и всё это время, только для того, чтобы не подвести под суд человечно относившегося к ним унтер-офицера, люди жили в камере с плохо скрытым проломом, рискуя ежеминутно попасться.
На шестой день пролом был обнаружен.
Но вернёмся к рассказу о дневном распорядке на гауптвахте.
В десять часов утра раздавался бой барабана, извещавший о приходе новой смены часовых, и все камеры закрывались. Начиналась поверка. Обыкновенно она происходила в присутствии двух офицеров.
Поверка кончалась обыкновенно к обеду; камеры снова открывались, и, если дежурил хороший унтер, снова часа два арестованные проводили вместе. В шесть часов вечера был ужин и вечерняя поверка. Вносились лампы, и арестованные запирались на ночь.
Но если внешним складом гауптвахта мало чем отличалась от гражданской тюрьмы, то взаимоотношения её обитателей были совсем другие.
Все жители гражданской тюрьмы резко делились на два враждующих лагеря: на заключённых и охрану. Совсем другое было на гауптвахте. Самая незначительная часть направляемых на гауптвахту солдат была повинна в уголовных преступлениях. Большая же часть заключённых содержалась за чисто военные проступки.
Естественно, что такие арестованные не чувствовали себя преступниками.
С другой стороны, и солдаты, которые стерегли заключённых на военной гауптвахте, не чувствовали себя тюремщиками. Попадая раз в месяц «в тюремный наряд», они встречались здесь с такими же солдатами; каждый из них мог попасть сюда за аналогичное «преступление». И никакой вражды не могло быть между этими людьми.
Поэтому, когда на гауптвахте начинался бунт, солдатский караул уводили. На него не надеялись. Для усмирения заключённых приводили специальные части.