Изменить стиль страницы

Костя вспомнил, как попытался избавить маму от корыстных и тщеславных мыслей, от мелочного высокомерия, так неприятно проявлявшегося иногда — вот хоть когда она распекала почтальоншу, — попытался избавить от этого душевного мусора так же, как избавлял от головной боли. И ведь получилось, кажется?! А что, если попытаться тем же способом излечить от глупости и злости Фартушнайку?! Конечно, их с мамой нельзя сравнивать, как нельзя сравнивать небольшой поверхностный нарыв с сепсисом. Но ведь если продолжать аналогию, и небольшой нарыв, и общий сепсис вызываются одним и тем же микробом (не зря же Костя получил за школьные успехи золотую медаль!), более того, нелеченый нарыв может постепенно перейти в сепсис — и лечат их одними и теми же антибиотиками. Так что, если попытаться?! Но как?! Прийти к Фартушнайке и сказать: «Вы глупая и злая, сядьте в кресло, сейчас я вылечу вас от глупости и злости!» Нет, не захочет она лечиться, она же, как все ей подобные, уверена в своем уме и прочих добродетелях. Наверняка уверена!

Но надо же что-то делать, как-то действовать! Лоська бы действовал. Потому что у него внутренний стержень. И он относится к жизни серьезно, хотя и старается не показывать виду. А относиться серьезно — это значит отделять четко добро от зла. И ненавидеть зло. И бороться…

Костя все летал и летал кругами над лесом — и не мог устать, не мог пережечь лихорадочные мысли. И вдруг увидел одинокую фигуру на дороге недалеко от развилки. Сверху не разглядеть было лица, но вся фигура, вся походка — разве ошибешься?! Фартушнайка! И больше никого на дороге.

Вот случай! Вылечить! Очистить душу от всей грязи, от всего мусора!

Костя снизился и полетел бесшумно, по-совиному. Ему казалось, он как рентгеном просвечивает голову Фартушнайки. Тупость и злость переливались там черной жидкостью. Но есть же и в недоразвитой Фартушнайке что-то светлое, что-то настоящее?! Наверное, есть, но залито, зачернено тупостью и злостью! Надо выпустить эту черную жидкость, удалить! И тогда проявится человеческое!

Он спикировал на Фартушнайку и сжал ей ладонями голову — пальцы правой руки на лбу, пальцы левой — на затылке.

— Что?! Кто?! Что за шутки?! Костя?! Немедленно прекратите! Я не в том возрасте! Я вам не Нина! Больно же! Немедленно прекратите!

Черная жидкость, до того равномерно переливавшаяся по мозгу Фартушнайки, теперь взбаламутилась, стала завихряться и скапливаться в затылке. Все идет хорошо! Когда скопится вся, можно будет разом выпустить.

— Да прекратите же! Больно!

Не-ет, он это сделает! Для будущих воспитанников Фартушнайки, для нее самой — он это сделает! Как говорил Сапата? «Момент ответственности!» Костя решил и сделает — вот он, момент ответственности, его ответственности!

Фартушнайка кричала, дергалась, но не могла вырваться из сильных Костиных рук. А Костя вдруг перестал ее слышать — словно кто-то выключил звук.

И вдруг — странное время и место! — Костя получил ответ на вопрос, которым мучился давно, а в особенности с того дня, как ему вручили золотую медаль и аттестат зрелости: он понял, кем бы хотел быть!

Это будут как бы представления. Но не представления. Сеансы. Не театр и не цирк. Ну пусть в цирке. Просто в помещении цирка: потому что удобно быть на арене, в самом центре.

Он будет выходить на арену. Погаснет свет. Совсем погаснет, но слабое сияние сделает его видимым собравшимся. Он протянет руку жестом, каким выпускают птиц, и с раскрытой ладони слетит язык огня, слетит и медленно поплывет над ареной. Снова жест выпускания птицы, раскрытая ладонь — и поплыл еще один язык огня. Друг за другом, один за другим, новые и новые языки огня будут слетать с его ладони и поплывут как снежинки, перепутавшие тяготение и падающие вверх. И на каждого из собравшихся сядут необжигающие языки огня — кому на голову, кому на плечо, кому на руку. Дети станут ловить их, огни будут ускользать, далеко не отлетая, а взрослые будут сидеть неподвижно — кто с огнем на плече, кто с огнем на лбу. И каждый, на кого сядет тот необжигающий язычок огня, станет немного другим, станет лучше — и уже никогда не сможет совершить жестокость и подлость. А они все кружатся и кружатся, падая вверх…

И разом включился звук:

— Больно же! Больно! Я русским языком!..

Ага, вся черная жидкость собралась в затылке — огромная емкость, как подземный резервуар нефти! Надо выпускать.

— Больно!!!

Жидкость не нашла выхода, емкость как бы лопнула — и…

— Да как же Света Витебская?! Как же я?! Как могла?! Неужели…

Фартушнайка дернулась, так что и сильные руки Кости не смогли ее удержать, и стала складываться — в коленях, в тазобедренных суставах, в пояснице, шея подломилась — и превратилась в маленький холмик плоти на дороге. Безжизненный. Сразу ясно, что безжизненный — не нужно ни искать пульс, ни слушать сердце.

Вот как… Вот значит как…

Костя стоял потрясенный: только что была жизнь — и нет. И эти последние слова: «Как же Света?! Как же я?!» Что же убило Фартушнайку: чрезмерное давление собравшейся жидкости, этой эманации собственной злости, лопнувшей как огромная аневризма, или осознание — запоздалое! — своей непоправимой вины? А сам он, Константин Кудияш?! Костя брезгливо посмотрел на собственные руки, только что безжалостно сжимавшие пусть повинную, но голову же!.. Да, момент ответственности, как сказал Сапата, но способен ли Костя выдержать тяжесть такой ответственности?!

Костя взлетел и снова долго летал над лесом, стараясь довести себя до изнеможения — и не мог довести.

Глава четырнадцатая

* * *

Василий Никитич явился на поминки. Он же не виноват. Он же под конец вел себя тихо. А теперь даже полез ко мне с утешениями:

«Душевная была женщина. Деликатная… А что если когда не поделили, так жизнь — она такая… Все не ангелы…»

Я закричал постыдным визгливым голосом — никогда такого и не бывало у меня, а тут прорезался:

«Ступайте вон!.. После всего!.. Кем надо быть?!. Какой цинизм!..»

Тог дал задний ход. Впервые, кажется, оробел передо мною:

«А что я?.. Если не нравлюсь… Хотел по-хорошему, по-соседски…»

Исчез.

Вот что я смог: накричать, срываясь на визг.

Вот Костя смог.

Смог… Но вынесет ли?

* * *

Он боялся, что не заснет.

Но заснул мгновенно, едва лег — как умер.

А под утро был сон.

Снова зеркальное озеро в чаше между остроконечных гор. Снова он смотрит, как скользит по поверхности его отражение, и снова спрашивает, вопрошает: «Кто я? Откуда я взялся?» И впервые в эту ночь он услышал ответ, донесшийся неизвестно откуда — голос зародился как бы в самом воздухе, донесся разом со всех сторон — сверху, снизу, с боков: «Тебя выдумал добрый слабый человек. Который убивал в жизни только клопов и комаров, а тараканов уже не мог — совестился. И наконец он устал от своей слабости, устал терпеть безнаказанное хамство, захотелось силы. Ну и красоты, ну и славы… Вот как все вышло. И вот что получилось…» Солнце заходило, остроконечные пики гор горели как свечи в храме природы.

Проснувшись, Костя никак не мог вспомнить услышанный ответ. Отчетливо помнил, что был ответ — и подробный, и понятный, а вспомнить не мог. Это мешало, как жилка мяса, застрявшая между зубами — мусолишь, мусолишь ее языком, а никак не вытащить. И никак не перестать ее ощущать.

Проснулся с отчетливым воспоминанием, что был ответ, но сразу же вспомнилось и все вчерашнее. Слишком много всего случилось вчера: убитый Кубарик, искалеченная Света — и Фартушнайка, бившаяся в его руках… Не хотелось даже про себя определять случившееся точным словом: «умершая», «погибшая»… Костя этого не хотел, он не мстил, не выбивал око за око — он пытался как лучше, он надеялся, что Фартушнайка сделается добрее, умнее. Да, настал момент ответственности — и он взял эту ответственность на себя. А вот что получилось…