Изменить стиль страницы

Книга радости — книга печали

Книга радости — книга печали img_1.jpeg

ЧЕТЫРЕ ПОРТРЕТА

Книга радости — книга печали img_2.jpeg
Книга радости — книга печали img_3.jpeg

1

— Можно мне пошевелиться? — робко спросил Ребров.

Андрей с досадой оторвался от холста: ну чем этот тип недоволен?! Такое утро, такое солнце — радоваться надо жизни, а он сидит как уксусом облитый. Вообще Андрей испытывал к Реброву активную неприязнь: явный склочник, зануда, хам — как такого терпят в семье? И нечистоплотен в мелочах: тысячу рублей, может, и не украдет, побоится, а трешку — запросто. И робость его теперешняя только оттого, что здесь, в мастерской, он чувствует себя неуверенно, он на чужой территории, а попадись ему там, где он в силе, где правила игры ему известны, где он знает все входы и выходы, — с удовольствием наступит на ногу, двинет локтем под ребра да еще и обругает.

Андрей видел Реброва впервые, почти ничего про него не знал, но не сомневался, что все так и есть: и про трешку, и про острые локти. Одет был Ребров не без элегантности: светлый костюм, красная рубашка, и носки из-под брюк тоже выглядывали красные — а все равно он весь словно был окутан каким-то бурым туманом, так что и солнце сквозь эту бурость пробивалось с трудом. Надо же было такому типу навязаться с портретом!..

Андрей Державин уже обратил на себя внимание своими работами, исключительно полярными пейзажами: чистые цвета холодного моря, зеленых, синих, розовых льдов, грандиозные занавеси полярных сияний. Часто его сравнивают с Рерихом: мол, как Рерих открыл нам ослепительный мир Гималаев, так Державин открывает мир Ледовитого океана. Сравнивают и воображают, что тонко отметили да еще и польстили! Андрея эти назойливые сравнители — знатоки, называется, снобы проклятые! — приводили в ярость. Ну что общего?! Что там и там много льда? Тогда можно сказать, что Хокусаи похож на Айвазовского — оба маринисты! У Рериха мир покоя, тишины, мир, ушедший в себя, — а на холстах Андрея все время чувствуется страшная сила, вот хоть эти сползающие с Новой Земли языки ледника Норденшельда: они же как сжатая пружина, в них неимоверный напор, сокрушение всего, неотвратимость! У-у, ведатели искусства!

Среди полярных пейзажей, нарушая тематическое однообразие, висел у него в мастерской и один таежный. Только один. Когда-то в детстве дед взял его на заимку, и поразили там Андрея голубые кедры: он и не знал, что бывают такие. Поразила в них не только ледяная звенящая красота, но и необычайная жизненная сила, с которой они несли свою голубизну среди окружающего зеленого лесного моря. Сразу же Андрей ощутил их родными, уверился, что его жизнь связана с их жизнями. Как? Он и не пытался понимать: зачем понимать то, что доподлинно знаешь… И вот недавно вспомнил то детское ощущение, написал. Возродившееся чувство внутреннего родства помогло — потому получилось хорошо. Да только тогда, наверное, и получается, когда устанавливается связь души художника — с океаном ли, лесом или человеком…

Андрей хотя и работал много, и выставлялся, но с деньгами вечно было туго: на выставках почти все работы были не договорные, значит, писались ради одной славы — повисят и возвращаются в мастерскую. Продавались иногда мелкие вещи в Лавке художников, вот почти и весь заработок. Ну еще примут на лотерею. Андрей ненавидел ханжей, которые объявляют, что равнодушны к деньгам, сам он повторял, что любит деньги, что ему нужно много денег, но не желал их зарабатывать никаким способом, кроме своей живописи. Он пишет то, что хочет, пишет, как может, и раз он хороший художник — а Андрей знал про себя, что он хороший художник, в грудь себя по этому поводу не бил, но знал уверенно и спокойно, так же, как дед его (отца Андрей не помнил) знал, что он хороший енисейский лоцман, и очень удивился бы, если б кто-то в этом усомнился, — значит, работа Андрея должна давать ему пропитание. Поэтому отказался пойти в Антарктиду: брали мотористом (дескать, между делом станешь певцом Ледового континента), но Андрей не был согласен заниматься своим делом между делом. Уж лучше писать портрет Реброва, хоть тот и противный тип. Ничего, рано или поздно из-за работ Андрея Державина передерутся Русский музей с Третьяковкой — конечно, лучше бы рано, чем поздно. Ну а пока вот лучший друг привел заказчика, желающего увековечиться на полотне.

В наше время даже и знаменитости редко заказывают свои портреты — чаще сам художник умоляет найти время и попозировать ему, чтобы потом на выставке все останавливались и обсуждали: «Смотрите, это же Тихонов!» — «Да что вы? Совсем не похож!» Ну а остальное население и подавно вполне довольствуется фотографиями. Поэтому прихоть этого Реброва была совершенно необъяснима, тем более не звезда эстрады, а всего лишь настройщик из телеателье. Реброва привел Витька Зимин, уверяя, что сам завален работой, что подходит срок договора. Вообще-то Витька и правда «попал в жилу», как он сам говорит, но все равно Андрей сразу понял, что Витька как настоящий друг дает ему таким способом подкормиться. И это тоже злило: не выносил он никакой милостыни, никаких благодетелей.

А вот все же взялся, взялся, хотя этот Ребров с первого взгляда не понравился. Все из-за подлого безденежья. Но ведь вовсе и не обязательно быть влюбленным в свою модель — мало ли известно портретов разоблачающих!

Ребров договаривался обстоятельно: сразу начал с цены за работу. А сколько назначить? Андрей понятия не имел. Вообще цены на искусство приводили его в недоумение: откуда они берутся? То и дело читаешь, что обокрали картинную галерею; последний раз не повезло Тинторетто: унесли его картину стоимостью в полтора миллиона долларов. Не один и не два, а именно полтора — вычислили! Его собственный пейзаж в Лавке художников недавно оценили в триста рублей, что, кстати, вовсе не наводило Андрея на мысль, что он во столько-то раз хуже Тинторетто: просто привычное обожествление старых мастеров, ведь самому Тинторетто при жизни не заплатили и тысячной части. А теперь вот загадка: откуда взялись эти триста? Почему не сто? Почему не пятьсот? Но триста так триста, и если бы в Лавке работы продавались регулярно, можно было бы жить. Ну а раз оценивала там, в Лавке, официальная комиссия, Андрей решил принять эти триста за точку отсчета — и назначил Реброву двести пятьдесят. Назвал цену и тут же подумал, что если этот Ребров станет торговаться, пусть идет к чертовой матери! Нужно совсем не уважать работу художника, если посчитать, что двести пятьдесят — дорого!.. Ребров согласился не торгуясь, но Андрей от такой сговорчивости не смягчился, потому что видел, что сговорчивость не от щедрости, а от неуверенности в себе, которую даже нахальные люди испытывают в совсем новой для себя обстановке, — Ребров просто боялся попасть впросак, показаться смешным, он подумал, что меньше художники и не запрашивают… Кстати, сходные чувства испытывал сам Андрей, когда только попал со своего Севера в Ленинград: очень старательно, например, обходился без ножа, когда ел рыбу на людях. А потом рассердился на себя: ну что за глупости! Да и запрет нелепый: почему мясо можно ножом, а рыбу нельзя?! И стал, наоборот, так же старательно резать рыбу ножом, даже когда и не нужно — пусть все видят!.. Интересно, а Ребров разозлится на свою первоначальную робость перед художником? Вряд ли: он привык унижать заказчиков в своем телеателье, а значит, унижаться самому для него так же легко и естественно.

Андрей портретов почти не писал. В свое время увековечил нескольких полярных мореходов, с которыми плавал, но к пейзажу его тянуло больше.

Он, может быть, так и не узнал бы себе цену, как не знали ему цены на кораблях, на которых плавал: раз свой матрос что-то мажет красками — значит, обычная самодеятельность вроде романсов, которые пела на всех судовых концертах буфетчица с «Индигирки» Клавка. И рисовал он (слова «писать» применительно к рисованию красками он не употреблял и не знал, что можно и чуть ли не необходимо употреблять) так легко, и естественно, что никак не считал свое рисование работой. Работа — это на вахте, это когда весь в поту и руки в мазуте (он состоял при машине и потому, наверное, особенно остро переживал свет и простор, видимый с открытой палубы). Ну, он знал, конечно, и все там у них знали, что существуют настоящие художники, для которых рисование — работа, но настоящие художники живут в столицах, ходят в бархатных блузах и вообще словно бы от рождения немного иначе устроены. Но в один счастливый день его маленькая выставка в Дудинке — директор Дома культуры решил украсить фойе перед кинозалом — попалась на глаза заезжим кинооператорам. Если бы на их месте оказался художник, тот самый настоящий художник из столицы, который в бархатной блузе и вообще немного иначе устроен, — еще вопрос, изменилось бы что-нибудь в его жизни. Ну а киношники восхитились бескорыстно, подняли шум — и разом началась совсем новая жизнь Андрея Державина: вместо вожделенной мореходки он очутился в Репинке. Когда-то она называлась Академией художеств — и Андрею это нравилось больше: благоговение особое должно было охватывать любого, кто впервые входил в стены академии, но теперь там давно уже не академия, а институт имени Репина, Репинка… Впрочем, поскольку мореходка тоже в Ленинграде, и, значит, жизнь так и так вела Андрея Державина на брега Невы, как выражался в подражание Пушкину первый помощник с «Индигирки» Сурин, помогавший Андрею готовиться в мореходку, может быть, и без счастливого случая с приездом киношников оказался бы он в конце концов здесь, в мастерской, в мансарде старого петербургского дома.