Изменить стиль страницы

— А у которого Студент со Скворцовой гостили. Ты прапорщика Мороза помнишь?

— Какого еще прапорщика? Погоди, это, что ли, тот, который под Паниным живет? Который его алиби подтверждал?

— Он самый. Дача у него в Дубовке и старый “запорожец”. “Запорожец”, между прочим, уже два дня стоит перед крыльцом дачи. Никто не видел, как он туда попал. И это при том, что в день, когда был убит Панин, прапорщик Мороз находился на службе.

— Выходит, Студент привез туда Скворцову на принадлежащем прапорщику “запорожце”, — констатировал майор. — Ну, а сам-то прапорщик что говорит?

— А он, Сан Саныч, ни хрена не говорит, — с каким-то мрачным удовлетворением сообщил Колокольчиков. — По нем. Сан Саныч, мухи ползают. Я просто диву даюсь: ну откуда в октябре мухи? А?

— Черт их знает, — сказал майор Селиванов, неторопливо усаживаясь на место и разминая очередную папиросу. — Ну ладно, рассказывай.

Глава 10

Катя вышла из магазина, нагруженная двумя большими полиэтиленовыми пакетами. Один из них она немедленно затолкала в урну, что стояла у входа в магазин. В этом пакете лежали туго свернутые джинсы и свитер — те самые, в которых она водила дружбу с Костиком. У нее было сильное желание сменить заодно и ботинки, но ботинок она пожалела — уж очень были хороши, да и новые стоили недешево, а Катя теперь, будучи отрезанной от всех источников финансирования, отнюдь не ощущала себя родственницей барона Ротшильда. Обновки пробили в ее бюджете дыру размером с Цимлянское водохранилище, залатать которую в ее нынешних обстоятельствах можно было разве что с помощью вульгарного грабежа.

Новая куртка свежо и пронзительно воняла кожгалантереей, так что у Кати временами начинала кружиться голова, но была зато прочна и удобна, а главным ее достоинством Катя считала просторный внутренний карман, свободно вместивший пистолет. Она затянула молнию до подбородка, поправила на лице очки с темными стеклами, купленные неизвестно зачем — это был каприз чистой воды, но Катя решила, что уж в такой-то мелочи может позволить себе покапризничать, — перебросила в левую руку пакет с дождевиком прапорщика Мороза и неторопливо двинулась по улице, мгновенно и неотличимо слившись с толпой, наводнявшей в это время суток тротуары.

Зайдя в какую-то чебуречную, явно государственную, судя как по общей убогости интерьера, так и по резвому таракану, которого ей удалось засечь во время короткой перебежки от блюдца с салатом до подноса с пустыми стаканами. Катя набрала целый поднос еды и в нерешительности остановилась, отыскивая глазами свободный столик. Зал был не то чтобы переполнен, но весьма близок к полному аншлагу: за всеми столиками торопливо насыщались, пили, курили и разговаривали аборигены и гости города. Голоса, стук ложек и вилок, звон и грохот посуды в мойке, тарахтенье кассового аппарата и зычные окрики монументальных теток, стоявших на раздаче, сливались в общий невнятный гул, который вкупе с теплым влажным воздухом, пропитанным ароматами скверной кухни, дешевого табака, лизола и водочного перегара создавал неповторимую, всегда и всюду узнаваемую атмосферу, присущую только предприятиям общепита.

Пристроив свою ношу на угол столика, заставленного грязными подносами, Катя подняла темные очки на лоб и огляделась еще раз. Свободное место обнаружилось как раз напротив, у занавешенного пыльной портьерой окна. Там, положив кудлатую голову на грязный столик в опасной близости от тарелки с недоеденным чебуреком, дремал какой-то засаленный гуманоид. Рядом с тарелкой стоял граненый стакан. Поискав глазами, Катя обнаружила пустую бутылку там, где ей и следовало находиться, а именно под столом. Гуманоида обходили.

Катя неопределенно дернула плечом и решительно направилась к столику, за которым спал пьяный. Выгрузив провиант, она отнесла на место поднос и, вернувшись, обнаружила, что гуманоид пробудился к активности. Активность эта выражалась в том, что он придвинул к себе Катину тарелку с пельменями и уже нацелился туда давно не мытой скрюченной щепотью — вилку он не то проигнорировал, не то попросту не заметил.

Катя ускорила шаг и поспела к столику как раз вовремя, чтобы отвести угрозу от своей еды. Из-за неизбежной спешки, которой сопровождалось это действие, угроза была отведена чересчур резко, и гуманоид обиделся.

— Че, с-сука, за две пельмени человека убить готова? — взревел он совершенно пьяным голосом.

— Это мои пельмени, — спокойно сказала Катя. — Я за них заплатила.

— Запл-тила она, блин, — сказал гуманоид и снова полез пальцами в тарелку. — Знаем, чем вы платите...

Катя снова ударила его по руке, на этот раз немного сильнее, в то же время с интересом прислушиваясь к собственным ощущениям. Впрочем, никаких особенных ощущений она не испытывала. Было только непривычное онемение во всем теле, словно ее по уши накачали новокаином, да странная уверенность, что все происходящее — не более, чем бредовый сон, навеянный глядящей в окно полной луной.

— Уймись, мужик, — сквозь зубы сказала она, — дай поесть. Она тут же пожалела о сказанном: по правде говоря, ей вовсе не хотелось, чтобы этот испитой мозгляк унимался. Она испытывала настоятельную потребность разрядиться, потому что заниматься делом в таком состоянии было бы просто самоубийством — это она понимала даже при всей своей неопытности в подобного рода делах. Если бы этот вонючий охотник за чужими пельменями сейчас угомонился, ей пришлось бы чинно-благородно подсесть к загаженному столу и начать запихивать в себя кусок за куском. Именно запихивать, потому что есть ей внезапно расхотелось напрочь.

— Слышь, ты, паскуда, — не унимался гуманоид, — ты что, падла, не видишь, что рабочий человек похавать хочет? Ты что, блин, не пельменях определилась? Ты кому, сука, по рукам даешь?

— Девушка, — сказал кто-то у нее за спиной солидным, совершенно трезвым баритоном, — ну прекратите же, наконец, хулиганить! Дайте людям спокойно поесть! Чего вы там не поделили?

Катя не стала оборачиваться — обладатель этого раздраженного баритона вполне мог немного подождать. Гуманоид же ждать не мог — он уже воздвигся над столом на подгибающихся ногах, готовый умереть за правое дело, только красного флага не хватало. Катя не стала дожидаться его следующей реплики — в ушах все равно шумело, раздавался какой-то как бы приглушенный расстоянием рев и что-то вроде невнятных фраз на неизвестном языке, и все это на фоне ровно пульсирующей барабанной дроби, и Катя поняла, что это и есть пульс, ее собственный пульс, и тогда она коротко и точно, как учил тренер, никогда, между прочим, не бравший на себя смелость называться сенсэем, ударила кулаком по заросшему нечистой свалявшейся щетиной острому хрящеватому кадыку. Эффектного звука не вышло — все-таки это был не индийский фильм, — но гуманоид, нелепо взмахнув конечностями, обрушился в проход между столиками, где и остался лежать, хрипя и мучительно корчась. Катя шагнула к нему и высыпала прямо на посиневшую физиономию скользкие столовские пельмени, после чего, сказав: “Запей, дружок”, полила это дело стаканом томатного сока. Стакан она небрежно уронила сверху и тут же резко обернулась туда, откуда минуту назад раздавался авторитетный баритон.

— Вопросы? — спросила она. — Нет вопросов? Тогда приятного аппетита.

Она подхватила свой пакет и неторопливо покинула чебуречную. Перед ней расступались, отодвигаясь в сторону вместе со стульями, и впервые с начала всей этой дикой истории она испытала что-то наподобие горького удовлетворения. “А ведь если бы я промолчала, или даже не промолчала, а получила бы по морде, заплакала и тихо ушла, оставив это животное жрать мои пельмени, никто и не подумал бы посторониться, — решила она. — Даже не обратили бы внимания. Дрессированные, — думала она, бесцельно бредя по улице и ничего не видя перед собой. — Все мы не воспитаны, а определенным образом выдрессированы и привыкли подчиняться даже не силе, а обычному властному окрику еще раньше, чем успеваем сообразить, откуда он доносится. И выходит, что самые свободные из нас именно те, на чью долю досталось меньше всего благотворного влияния семьи и школы. Те, что сидят за колючей проволокой”.