Разве Лепешинская, предлагая свой рецепт долголетия, требовала что-то ломать или создавать? Ничуть нет. Она старалась обойтись без перемен. По ее раскладкам не надо было строить новые технологические линии для выпуска сложных лекарств или изменять условия труда рабочих и служащих. Достаточно было купить в лавочке питьевую соду, бросить щепотку в ванну, да еще не переставать радоваться жизни и веселиться в меру.
Но все-таки от лысенок и лепешинских требовалась некоторая гибкость в поведении. Они, конечно, должны были поставлять оптимистические обещания, широковещательно уверять в скорых победах, но и не подставлять себя (и руководство) под удар. В последнем случае старые заслуги в зачет не шли. И вот тут личные свойства Лепешинской, ее чрезмерная тяга к областям, где просчеты стали широко известными, а возможность переложения вины на «врагов» отсутствовала, так же как старческая заскорузлость и нехватка «идей», не позволили ей удержаться «на плаву» долго, как это случилось с Лысенко. Последний оказался более флексибильным и преуспевал (после падения Лепешинской) еще 15 лет!
Лепешинская продемонстрировала, что в соответствующих условиях люди, не способные к научной работе, но ловкие в политиканстве, умело организуют травлю настоящих ученых, мстят им за критику, за талант, ошельмовывают их. Вокруг таких людей начинается склока, в обстановке которой они (а не по-настоящему творческие люди, одержимые научным поиском) чувствуют себя как хищные рыбы в мутной воде. А как только склока разгорается, живая творческая работа тут же хиреет, и институт или лаборатория превращается в грязное болото, в котором грызутся между собой проходимцы разных мастей, но уже не остается места для творческих личностей.
XXI
«Принципиальность» Лысенко
Нет положения более горького и неловкого, как положение вчерашнего триумфатора, переставшего быть триумфатором нынешним.
В заключение рассказа о некоторых лысенкоистах периода максимального расцвета этого направления в СССР хочу вспомнить эпизод, который произошел в конце 1957 года.
В течение почти 10 лет, начиная с 1948 года, в Московской сельскохозяйственной академии имени К. А. Тимирязева, как и во всех других вузах страны, преподавание генетики было строжайше запрещено. Упоминания о хромосомах, генах, геномах исчезли начисто из лекций и учебников. Даже произнести слово «ген» было небезопасно. Но вместе с тем в Тимирязевке было много преподавателей с солидными биологическими и агрономическими знаниями, в Академии работали многие питомцы школы Д. Н. Прянишникова, серьезные селекционеры (такие, как давнишний противник Лысенко академик П. Н. Константинов), физиологи растений. Именно ученый совет Тимирязевки, несмотря на почти десятилетнее главенство лысенкоистов в ректорате (Столетова и других ставленников Лысенко), был в подавляющем большинстве своем в оппозиции к нему. Хотя Лысенко оставался заведующим кафедрой селекции зерновых культур агрономического факультета и вел курс лекций для небольшого числа студентов-селекционеров, он предпочитал не появляться на ученых советах, избегал встреч со студентами вне его лекционного курса.
А начиная с 1954 года, через год после смерти Сталина, все большее число профессоров, в особенности на общетеоретических курсах (которые должны были слушать студенты всех факультетов в обязательном порядке) начали, в первое время без упоминания имени Лысенко, а затем и в открытую критиковать его позиции.
Конечно, это не могло не будоражить мысль студентов. Среди нас в это время — и после лекций и во время семинаров — начали вспыхивать дискуссии, во время которых выходцы из крестьянских семей, как правило, стояли за Лысенко.
Им казалось, что Лысенко — сын крестьянина — был ближе к земле. Его громкие декларации — увеличить урожайность, жирность молока и т. п. были исконно понятнее детям крестьян. Они полагали, что сложные выкладки настоящих профессоров, по своей внешней форме не такие многообещающие, не дадут столько выгод простому крестьянину и вообще не к этому направлены.
Эти споры, порой весьма ожесточенные, стали возникать особенно часто на заседаниях студенческих научных кружков, активно работавших при большинстве крупных кафедр в Тимирязевке. Именно в кружках НСО (Научного студенческого общества) происходило первое приобщение студентов к настоящей науке, а не к схоластике лысенкоизма.
Вся эта, в основном тихая и постепенная, борьба с лысенко-измом превратилась к 1956 году в войну довольно открытую. С 1957 года по решению бюро НСО Тимирязевки мы решили пригласить с лекциями видных генетиков.
В это время я уже почти год ездил по вечерам по два-трй раза в неделю в лабораторию генетики Н. П. Дубинина, организованную при Институте биофизики АН ССССР, часто бывал вечерами у тогдашнего соратника Дубинина — Владимира Владимировича Сахарова, обязательно посещал (и гордился тем, что без единого пропуска) заседания Секции генетики при Московском Обществе Испытателей Природы (МОИП), проходившие в старом здании МГУ на улице Герцена (в Зоологическом музее МГУ). В 1955–1956 гг. на 2-м и 3-м курсах Тимирязевской академии вышли мои первые научные работы, выполненные под руководством доцентов В. Н. Исаина и Я. М. Геллер-мана, позже легшие в основу моей кандидатской диссертации. В 1956 году меня приняли, еще когда я был студентом Тимирязевки, в члены МОИП. В это время начала быстро развиваться биологическая физика, и я начал подумывать над тем, а не получить ли второе высшее образование — в этой области. В это время в МГУ открыли на физическом факультете новую кафедру — биофизики, и я начал мечтать, как бы мне попасть студентом на эту кафедру. Дубинин эту идею поддержал, позвонил физику-теоретику академику Игорю Евгеньевичу Тамму — будущему Нобелевскому лауреату. Я стал часто наведываться к Тамму домой по вечерам, его интересовали проблемы генетического кода, митогенетических лучей Гурвича, переноса энергии в клетках, и мы проводили время в обсуждении этих проблем. Вдвоем с приятелем из Тимирязевки мы несколько раз ездили на теоретический семинар Тамма в Физическом институте АН СССР имени Лебедева, на котором стали разбирать биологические проблемы, требовавшие физических объяснений.
До моего перехода на физфак МГУ оставалось еще более полугода, а пока я продолжал с интересом заниматься вечерами в лаборатории на кафедре физиологии растений Тимирязевки и активно участвовал в жизни НСО академии. Я и предложил членам Совета НСО попытаться пригласить к нам с лекциями нескольких генетиков. Ребята согласились, но нужно было получить разрешение академического начальства, что казалось нам делом непростым. Но окончилось все вполне благополучно. Я подкараулил в Главном корпусе академии ректора Григория Матвеевича Лозу, спросил его на ходу об этом щекотливом вопросе, и он неожиданно для меня положительно к этой идее отнесся, разрешил использовать для лекций главные аудитории академии и даже предложил, когда нам будет нужно, пользоваться его шикарной персональной машиной — огромным ЗИМом.
Первую лекцию согласился прочесть Владимир Владимирович Сахаров. Но, когда он приехал, в Большой химической аудитории, рассчитанной на несколько сот человек, оказалось мало слушателей. Приглашал Сахарова от имени НСО я, и мне было так неудобно, что я готов был сквозь землю провалиться. И тут меня осенило. Я бросился в библиотеку и выкрикнул в читальном зале: «Братцы, в Химичке живой морганист выступает!» Не прошло и пяти минут, как студенты, побросав все книги и тетради, заполнили до отказа аудиторию: еще бы, в Химичке — и вдруг «живой морганист». Владимир Владимирович часто потом со смехом вспоминал эту мою выходку.
Лекция Сахарова, чуждого какой-либо помпы, полемики с «врагами науки и народа», была наполнена строгими и хорошо документированными доказательствами настоящей науки, а не примитивного опытничества и произвела фурор. Часа полтора докладчика засыпали вопросами, поначалу настороженными и несмелыми, а затем все более и более острыми, антилысенков-скими. Слушатели долго не расходились, «прижав» Сахарова к доске, а потом гурьбой пошли провожать его. Это был настоящий праздник для студентов. На молодые, пытливые умы обрушилась прежде не знакомая информация, требующая знаний в той области, которую от них скрывали.