Изменить стиль страницы

Архипыча пришли. Да скажи ему, пусть водки этим горе-воякам даст, вина…

– Уже дал, – сказала княжна, но тут заметила, что дед снова впал в забытье.

Она сменила больному холодный компресс, послушала дыхание и даже попыталась сосчитать пульс, как это делал однажды приезжий доктор, но сбилась и махнула рукой: все равно ей было неведомо, какой пульс хорош, а какой плох. Спустившись вниз, она послала вместо себя Архипыча, строго наказав ему, чтобы ночевал при князе и глаз с него не спускал.

Внизу уже почти все спали. Утомленные офицеры вповалку лежали на диванах и креслах в гостиной; кто-то храпел прямо на ковре, подложив под голову потертое, темное от лошадиного пота седло и укрывшись содранной с окна портьерой. В воздухе слоями, как на пожаре, плавал густой табачный дым, пахло потом, порохом, вином и железом. У большого, во весь рост, венецианского зеркала черноусый офицер в одних подшитых кожей рейтузах и в перекрещенной помочами несвежей белой рубашке, насвистывая сквозь зубы, скоблил бритвой густо намыленный подбородок. Во дворе между спящих вповалку солдат похаживал часовой, а в карточной Мария Андреевна наткнулась на офицера, одетого отлично от всех остальных. На нем была блестящая, хоть и покрытая вмятинами, черная кираса и высокая каска с волосяным гребнем, похожая на греческий шлем. Офицер стоял посреди карточной, зачем-то держа на плече седельные сумки, и озирался по сторонам, словно что-то искал. Заметив стоявшую в дверях княжну, он вздрогнул и сделал странное движение, будто собираясь опрометью броситься вон, но тут же, взяв, по всей видимости, себя в руки, изобразил на красивом черноусом лице светскую улыбку и поклонился, придерживая на плече туго чем-то набитые сумки.

– Принести вам одеяло? – спросила княжна, решив, что кирасир выбрал карточную для ночлега и искал, по примеру спавшего на полу в гостиной гусарского офицера, чем бы укрыться.

– Благодарю вас, княжна, – с легким акцентом ответил кирасир, – не стоит беспокоиться. У меня есть плащ.

Не зная, что еще сказать, княжна пожелала ему спокойной ночи и вышла.

Зная, что еще долго не сможет уснуть, она снова прошла через гостиную, в которой уж больше никто не брился и где раздавался многоголосый храп усталых офицеров, и, стараясь не шуметь, выскользнула из дома.

Снаружи уже стояла совершеннейшая ночь, и молодой месяц с любопытством выглядывал из-за верхушек парковых деревьев, удивленно озирая превратившийся в военный бивуак двор. Один костер прогорел и потух, смутно краснея в темноте неясным тлеющим пятном, другой спокойно и невысоко горел, помогая месяцу освещать мощеный брусчаткой двор, похожий из-за лежавших вповалку тел на покрытое трупами поле недавнего сражения. Брошенные на землю седла, стоявшие в пирамиде ружья и распряженные повозки, из которых торчали чьи-то ноги – некоторые босые, а иные в сапогах, – вместе с дымом костра усиливали это впечатление.

Часовой, выступив из темноты, обратил к Марии Андреевне строгое, до половины скрытое тенью от кивера усатое лицо, но тут же узнал хозяйку и, козырнув, снова отступил в тень. Княжна, не удержавшись от соблазна, козырнула ему в ответ, заставив усатого ветерана многих кампаний потеплеть лицом и улыбнуться при виде ее задорной молодости.

Княжна Мария прошлась по двору и вернулась в дом, не желая признаться себе самой, что ищет Огинского. Слова деда о том, что молодой поляк мог бы составить ей хорошую партию, тревожили ее. Да, он стал мужчиной – не товарищем по детским забавам, но человеком, о котором можно было думать, как о будущем супруге и защитнике. Завтра на рассвете он вместе с другими сядет в седло и снова уедет – надолго, быть может, навсегда.

“Надо, непременно надо с ним увидеться, – думала княжна, неслышно проходя через гостиную, где спали офицеры, и не находя среди них Огинского. – Быть может, его завтра убьют, а я так и не узнаю, что значу я для него, и что значит для меня он”.

Только теперь, подумав о завтрашнем дне, княжна начала понимать всю отчаянность собственного положения. Пока гусары были здесь, она чувствовала себя защищенной – пусть не так, как это было в мирное время в обществе деда, учителей и книг, но все-таки окруженной сильными и мужественными людьми, которые не дали бы ее в обиду. Но завтра на рассвете эти люди уйдут, и что станет тогда с нею? Архипыч со своей старинной аркебузой – весьма слабая защита от французов. Конечно, гусары, отступая, охотно взяли бы княжну с собой, но об этом не могло быть и речи, пока старый князь был прикован к постели. Переезд убил бы его вернее даже, чем выпущенное в упор французами пушечное ядро, и мысль об отъезде, как ни была она заманчива, приходилось отвергнуть.

Пройдя через весь дом, княжна вышла на парадное крыльцо и остановилась, вдыхая свежий ночной воздух и вслушиваясь в тишину. Месяц серебрил посыпанную гравием подъездную дорогу, которая перед крыльцом огибала циркульный цветник, образуя круг почета. Гравий был изрыт копытами гусарских коней и хранил на себе следы повозок, в которых привезли раненых. По дороге, хрустя камешками и поминутно клюя на ходу носом, прохаживался пехотный солдат в запачканном пылью мундире и с непокрытой головой. Лунный свет блестел на длинном дуле ружья и на острие штыка. В зубах у часового торчала забытая глиняная трубка, потухшая и холодная, которую он время от времени, будто спохватившись, принимался посасывать.

Позади княжны Марии раздались легкие шаги, сопровождаемые мелодичным позвякиваньем шпор. Обернувшись, она увидела того, кого безуспешно искала весь вечер.

Огинский стоял перед нею, и княжна снова поразилась происшедшим в нем переменам. Он как будто даже сделался выше и шире в плечах. Гусарская форма сидела на нем с тем небрежным и естественным изяществом, которое достигается не искусством портных, но совершенством фигуры и многодневной привычкою; медный солдатский крест скромно и вместе с тем гордо поблескивал на вытертых шнурах венгерки. Запавшие глаза твердо и как будто даже требовательно смотрели с осунувшегося, посуровевшего лица. Левая рука лежала на эфесе сабли, правая свободно висела вдоль тела; на верхней губе чернел пушок, которому еще довольно далеко было до роскошных гусарский усов.

– Прекрасный вечер, княжна, – не зная, с чего начать разговор, заговорил молодой Огинский.

– Ах, прошу вас, сударь, стоит ли теперь говорить о погоде! – с горячностью, удивившей ее самое, воскликнула Мария Андреевна. – Завтра нам расставаться, и, может быть, насовсем, а вы говорите мне о том, каков вечер!

– Но зачем же расставаться, – рассудительно сказал Вацлав Огинский. – Неужто вы не согласитесь поехать с нами хотя бы до Москвы? Я не думаю, что вам будет разумно и удобно оставаться здесь. Как это ни печально, но завтра же после полудня, самое позднее к вечеру, войска Бонапарта будут здесь ночевать. Это не то общество, в котором пристало находиться девице вашего положения. Однако справедливо и то, что я и мои товарищи так же не можем служить вам достойными попутчиками, как и французские пехотинцы – желанными гостями. Выходка поручика…

– Оставьте, – сказала княжна. – А знаете, Вацлав, вы стали совсем другой. Вы стали… такой большой! Я благодарна вам за то, что вы стали на защиту моей чести. И за предложение ехать с вами я тоже благодарна, но в том-то и беда, что ехать я не могу. Дедушка прикован к постели, я не могу его оставить.

– Как? – воскликнул пораженный корнет. – Князь Александр Николаевич нездоров? Что с ним?

– У него был удар и отнялась правая половина тела, – объяснила княжна, чувствуя, что они говорят не о том, о чем надо бы говорить, и не зная, как повернуть разговор на нужную тему. Да она и не знала, о чем хочет говорить с Вацлавом Огинским; знала только, что наверняка не о погоде и не о приближении французов.

О том же думал и Огинский. Он искал княжну с единственной целью высказать ей свои чувства, а теперь вдруг растерялся, как мальчик. Полученное им прекрасное воспитание, умение вести светскую беседу и даже проступившее на передний план под неприятельским огнем мужество – все это вдруг растерялось, смешалось и оказалось ни к чему. Слова княжны о том, что она не имеет возможности покинуть обреченную усадьбу, и известие о болезни старого князя окончательно смутили Вацлава; он знал, что обязан помочь, и не видел, как это сделать.