– Так если бы не твои коллеги, такого бы никогда не писалось, понял?

– Э! Вы, оба! Тихо! – вдруг заорал Банда, стараясь перекричать их обоих. – А то высажу к чертовой матери! На дело они едут – грызутся, еще до места не добравшись.

Он наклонился к магнитоле и приглушил звук.

– Теперь нормально?

– Более-менее, – все еще недовольно проворчал Самойленко.

– Тогда вот что, – Банда был строг и категоричен. – Надоели вы мне оба хуже горькой редьки. Поэтому приказываю: никому ни слова. Хотите – спите, хотите – нет. Только без этих бабских разборок... Короче, мужики, в натуре, прошу – заткнитесь, а? Мне немного подумать да потосковать хочется. Ладно?

Голос его к концу тирады вдруг стал совсем другим – просящим и грустным... и ребята, переглянувшись и недоуменно пожав плечами, затихли.

Вскоре Самойленко действительно громко захрапел, а минут через пятнадцать сдался Бобровский и, откинув кресло и опустившись пониже, задремал.

Банда остался наедине с ночью, машиной, музыкой и своей нелегкой жизнью.

Нет у меня ничего,

Кроме чести и совести.

Нет у меня ничего,

Кроме старых обид.

Ох, да почто горевать,

Все, наверно, устроится.

Да и поверить хочу,

Да душа не велит...

Да и не тот я мужик,

Чтобы душу рвать...

Да.

Ты помолись за меня,

Помолись за меня...