Изменить стиль страницы

Глава 17

Накануне стояла оттепель, но с утра подморозило и снова пошел снег. Он был мелкий, как сахарная пудра, и малейшее дуновение ветерка вздымало его в воздух, закручивало миниатюрными смерчами и сбивало в маленькие белые барханчики, красиво выделявшиеся на фоне вчерашнего наста, тоже белого, но уже с сероватым оттенком. На этом фоне черные ветви и траурная зелень еловых лап, местами проглядывавшие из-под снега, смотрелись особенно контрастно, а когда над лесом начали сгущаться ранние сумерки, картинка сделалась точь-в-точь как на экране черно-белого телевизора. Иллюзия была бы полной, если бы не мороз. Мороз был жесткий, сухой и колючий; к вечеру он окреп, и Синица в своем потрепанном кожаном реглане и легкомысленных сочинских ботинках начал замерзать по-настоящему.

Потихоньку коченея, не привыкший к таким экстремальным температурам, Синица терпел эту пытку из последних сил, мысленно торопя стрелки часов, которые как будто примерзли к циферблату и, казалось, совсем перестали двигаться. В последний раз Синица видел настоящую зиму, когда тянул срочную службу в ракетных войсках стратегического назначения. Это было очень давно; пожалуй, в данном случае слово "давно" далеко не исчерпывающим образом описывало истинное положение вещей – Синице казалось, что это было в прошлой жизни, а может, и во сне, который теперь, через столько лет, вдруг решил повториться.

Свет в салоне микроавтобуса не включали из соображений маскировки. Из тех же соображений водитель не заводил двигатель, и постепенно температура воздуха в жестяной коробке кузова приблизилась к той, что царила снаружи. Дыхание вырывалось изо рта облаками пара, который тут же оседал инеем на воротниках. Синица нахохлился и опустил клапаны старой, запачканной маслом милицейской ушанки, которой ссудил его добросердечный водитель микроавтобуса.

Нижние края оконных рам снаружи на три пальца занесло мелким сухим снегом. На ветровом стекле снега было еще больше. Синица подумал, что, если снегопад усилится, к утру автобус окажется заметенным по самые двери, и испугался этой мысли: перспектива заночевать в этом промороженном насквозь железном гробу ему ни чуточки не улыбалась.

Он порадовался тому, что ждать до утра так или иначе не придется. Еще его радовало, что производить задержание будет не он. Честно говоря, он сомневался, что сумеет встать и сделать хотя бы пару шагов, не говоря уж о том, чтобы бегать, скакать, махать пистолетом, проводить приемы самбо и надевать кому-то наручники. Майор напоминал себе вмерзший в толстый арктический лед обломок кораблекрушения или, скажем, мамонта, похороненного в вечной мерзлоте на глубине пяти метров от поверхности. Какой прок от замороженного мамонта при задержании опасного преступника? Он, мамонт, может только ждать и наблюдать – веками, тысячелетиями... А задержание пускай проводят те, кому за это деньги платят. Мамонт, то бишь майор Синица, уже сделал все, что от него зависело; теперь он никак не мог повлиять на происходящее, и это тоже радовало, потому что майор здорово устал.

Подполковник Забелин, возглавлявший операцию, вздохнул, выпустив из ноздрей облако пара, прямо как извозчичья лошадь на морозе, и негромко сказал:

– Новый год скоро. Надо же, как время летит! Оглянуться не успеешь, а еще одного года как не бывало. Как думаешь, Синица, возьмем мы его сегодня?

– А черт его знает.

Это было сказано сквозь зубы, но вовсе не потому, что Синица был зол или имел что-то против подполковника Забелина. Напротив, этот крупный, похожий на медведя в своем зимнем камуфляже, жизнерадостный и легкий в общении человек вызывал у него безотчетную симпатию. Юмор у Забелина был довольно непритязательный и где-то даже казарменный, да и сам Забелин был, как его юмор, тяжеловесен, непритязателен, предельно прост, а главное – стопроцентно надежен. Поговорив с ним пять минут, Синица все про него понял: с подполковником Забелиным можно идти в разведку.

Словом, Забелин, хоть и был омоновец, Синице нравился, и майор разговаривал с ним сквозь зубы вовсе не из-за дурного расположения духа. Просто, когда возникла необходимость что-то сказать, оказалось вдруг, что челюсти у Синицы свело от напряжения, которое требовалось, чтобы ими не лязгать, а замерзшие губы одеревенели и едва шевелятся. Даже язык у Синицы замерз и был холодный, как кусок говядины, только что вынутый из холодильника.

Повернув голову, Забелин внимательно всмотрелся в лицо Синицы, обрамленное заиндевелой ушанкой, и досадливо крякнул.

– Что ж ты молчишь, фрукт южный, ананас с хреном? Насмерть, что ли, решил замерзнуть? Сычев!

– А? – откликнулся с переднего сиденья водитель, который, по-видимому, относился к соблюдению субординации не более трепетно, чем сам Синица.

– X... на! – зарычал на него Забелин. – Ты водитель или хрен моржовый?

– Так точно, – сказал Сычев.

– Что "так точно"?

– Так точно, водитель. Ну, и чего? Мы ж не едем никуда.

– Раз водитель, значит, отвечаешь за пассажиров. У тебя в салоне человек в мороженую отбивную превратился, а ты в хрен не дуешь!

– Да я сам, как кусок говядины из армейского НЗ! Приказано было движок не включать! Сами же, между прочим, и приказали, а теперь Сычев крайний...

– Бушлат дай, умник! Сам небось упаковался, как полярник, а человек вот-вот дуба даст...

– Да ладно, – непроизвольно лязгая зубами, сказал Синица. – Чего ты завелся? Потерплю как-нибудь. Сам виноват, забыл, что Москва – не Сочи...

– Так грязный бушлат-то! – одновременно с ним говорил водитель. Выговор у него был непривычный для Синицы, напевный, тягучий и вместе с тем какой-то небрежный – московский. – Сколько я в нем под машиной валялся...

– Давай, говорю, куркуль!

Водитель завозился, выдирая из-под сиденья старый промасленный бушлат с облезлым цигейковым воротником. Синица напялил бушлат прямо поверх реглана и запахнул полы, на которых отсутствовали все пуговицы, кроме одной. Бушлат был камуфляжный, весь в пятнах от солидола и машинного масла, и пахло от него соответственно – бензином, моторным маслом и старой смазкой. Он был ледяной, как и все вокруг, но уже через минуту Синица начал согреваться. Вот только ноги в демисезонных ботиночках все равно мерзли, майор их почти не чувствовал.