Изменить стиль страницы

— Она ведь у меня старообрядка… Так у них религия не позволяет…

Я изумлена еще больше:

— Как же вы, бабушка, коли вы старообрядческого закона, за православного замуж шли?..

— Я, милая, когда замуж шла, еще старообрядкой не была… Это я только четвертый год как старообрядчество приняла…

— Это она, — с усмешкой перебивает дед, — когда больна была… Уж думала — помирает… Тут соседки ее и смутили:

— Переходи-де к нам, в старообрядческую церковь, Бог тебе здоровья пошлет…

— Я уж теперь и сама жалею… Трудной он, закон старообрядческой… А только я, чать, — теперь уж грех опять от старой веры отойти?.. — тревожно, точно спрашивает она.

— А я так думаю… — говорит дед. — Это все одно: что наша церковь, что — старая… Бог у всех один…

Мне так лучше всего баптисты нравятся… Вот у тех, впрямь, все — по-евангельскому, по Христову учению… Так-то вот часто сидишь и думаешь:

— Бог-то вот один у всех, а откуда ж это столько религий, да вер пошло…

Когда-то, во времена оные, старшее поколение жило по старине, как живется, жизнью от мира сего, а молодежь все чего-то искала…

Теперь — наоборот.

Времена меняются…

Письмо двадцать третье

«ПТИЦЫ НЕБЕСНЫЕ». БУЗУЛУК

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь» и всякие вообще интернационалы. А пока что есть в самой Эсесесерии два народа, не на живот, а на смерть ненавидящие друг друга, народа таких маленьких, что далее щедрая на нацменьшинские культуры советская власть не нашла нужным предоставить им автономию, — народы эти: пензенские и самарские. Пензенские ненавидят самарских. Самарские ненавидят пензенских.

За что?

Был голод в Поволжье. Голодали самарские. Разбредались с голодухи в соседние губернии.

Лишний рот нигде не в радость. Не очень-то любезно принимали их соседи, особенно — пензенцы.

Потихоньку, полегоньку оправилась Самарская от голода. И даже стала как никак — культурный — центр.

Недаром писательница Мариэтта Шагинян писала, что все мы — граждане советской республики — живем в маленьких Веймарах. Да, велика Россия (хоть и не так уж теперь обильна), до Москвы далеко, да и дорого, а пока что во имя просвещения, а еще больше от непереносной провинциальной скуки, насаждают губкомы и губполитпросветы, где только могут, маленькие культурные центры.

Чтобы каждому губкому быть маленьким князьком-меценатом.

Так вот, стала Самарская идти в гору. А Пензенская чего-то захирела.

В Совроссии везде безработица. Так и в Пензенской. И в Самарской тоже безработица. Да все — не так. Или, может, это пензенским так с жадных глаз показалось.

И потянулись они, как дикие гуси осенью, в Самарскую.

А самарские припомнили им былое гостеприимство. Вот и пошла вражда.

Город Бузулук — Самарской губернии.

Сидит в Бузулуке тетенька Феодора, сидит у окошка в маленьком домике. В горнице у нее чистота, благолепие; пол сейчас только вымыт, с полгода как покрашен, половички полосатенькие, многоцветные по всему полу разостланы, дух в горнице легкий и пахнет все цветами, пирогами да лепешками. Одним словом, мир да покой, герань да фуксии.

— Подайте, люди добрые, бедному семейству на пропитание! Приехали издалека, домой ехать — на дорогу нет. Работы тоже нет… — тянет нудный тягучий голос под окном.

Встрепенулась на голос тетка Феодора, высунулась в окно, — с работой она со своей со всей справилась, сидеть ей, дожидаясь мужа, скучно, и она даже рада голосу под окном, как некоему эпизоду.

Сразу узнала она по говору, что голос пензенский, и деланно-участливо спрашивает:

— Да уж, времена теперь! Ты откудова будешь, значит, милая?

— Пензенские мы…

— А, пензенские! — все лицо тетки Феодоры расплывается в сладострастно-злорадную улыбку. — Пензенские!.. А помнишь ли ты, милая, как в голодный год мы к вам ездили, за мерзлую картошку вам в ноги кланялись? У меня платье шелковое все в кружевах было. Только, бывало, на Пасху к заутрени да на Троицу его и надевала. Так я вашим пензенским его за хлеб с мякиной отдала! Вам, пензенским, не то, что подавать, — гнать вас отсюдова за тридевять губерний надобно! У меня брошь старинная серебряная…

— А вы, самарские… — не выдерживает голос за окном профессионального смирения (силен, силен пензенский национализм), — еще похуже нас будете! Мы-то хоть с мякиной, а давали вам хлеб.

С часок длится спор. Кончается он полюбовно: самарско-бузулукская тетка Феодора просовывает пензенской безработной Анисье в окно большую горбушку хлеба.

— Да уж Бог с тобой! Бери уж. А только Бог вас, пензенских, не так еще накажет!

…Лошадь, сытая, выкормленная и опрятная, бежала весело и уверенно. А бородатый ясноглазый извозчик оглядывал ее с любовью и удовольствием.

— Наше дело маленькое, — с самодовольным смирением рассуждал извозчик. — Мы, конечно, люди темные. А только, как по нашему разумению, так без религиозного дурмана, — вы вот, большевики, поучаете, что это все дурман, — никак нельзя. Дурман-то оно — дурман! Ан нет… Вы вон посмотрите, до чего народ испортился. Грабеж, убийство, воровство. Девиц всех перепортили. Да и сами от себя тоже не соблюдают. Опять же работать не хотят. Вон их сколько побираются! Все хотят на даровщинку. Особенно вот пензенские. Много их понаехало!

Чуя, что сейчас польется длинное повествование о пензенских злодеяниях, перебиваю извозчика:

— Так тоже нельзя сказать! Многие побираются от нужды. Во всей стране безработица.

Ну, а нам, так тем более нельзя об чужих думать! Каждый об себе должон… Вот я, к примеру, о себе скажу, — глаза старика снова загораются тем самодовольным, любовным к хозяйству сиянием, которое горело в них, когда он смотрел на лошадь. — Я после отца малолетним остался. С тринадцати годков за главного хозяина. Хвалиться не стану, а хозяйство примерное нажил. Уж что-что, а своего я не упущу. Две коровы, подтелок. Трое лошадей. Дом большой — во всем селе первый, получше вика здание будет. Только вот товарищи налогами больно обкладывают. Да уж как-нибудь. А об чужих делах тревожиться нам расчету нет. Всякому помогать — для хозяйства убыток будет. А человек должон жить для хозяйства. Ты не смотри, что ты сегодня сыт, обут — ты обязан на завтра припасать. А коль на завтра есть, так припасай на послезавтра… Так ведь я говорю, гражданка?

— Не знаю. Вы вон религию признаете и безбожниками недовольны. А знаете ли вы, как Христос учил: птицы небесные не сеют, не жнут, и в житницы не собирают…

— Так. А я, значит, вам, гражданочка, вот на это что скажу. Вы говорите, птицы небесные. А где они были — птицы небесные, когда здесь в Бузулуке голод был? ни одной не видать было! Все с голоду пооколели. Они — птицы небесные — потому не сеют, не жнут, что под нашими окнами да с наших хлебов питаются. Мы — люди, мужики, значит, на них работаем. Вот как они — птицы небесные!

Прав он или не прав?

Не знаю…

СЛУЧАЙ В ФАБКОМЕ. ОРЕНБУРГСКАЯ ГУБЕРНИЯ

Председатель фабкома нервничал.

— Русским языком говорю — разойдись!.. Чего толчетесь, как бараны?!. Вот придет охрана труда — разберем… А галдеть тут нечего!…

Но толпа не расходилась. Угрожающи были лица. Напруженные скулы затаивали злобу. Кулаки сжимались, голоса гудели…

— Ишь, черт! Директоров подхалим! — тонко и злобно уколол бабий голос. — Тебе бы в лакеях прислуживать!… А не рабочих защищать!..

— Заелся на легких хлебах!… Вот от своего брата-рабочего и морду воротит… — поддержал ее другой голос. Толпа снова заволновалась и подступила к смущенному председателю.

Пожилой инвалид Карпов, человек с култышкой вместо левой руки, оттяпанной машиной, бунтовал всех. Все знали, что у него были припадки. Но часто под прикрытием припадков он напивался мертвецки, в таком виде являлся на работу, наполовину симулировал, наполовину всерьез — закатывал припадок, и получал таким образом законный прогул — увольнение по болезни. Администрации в последнее время это надоедало. Тем более, что у Карпова нашлись менее удачные подражатели… И вот сегодня наступил кризис. Фельдшер, подговоренный старшим мастером, осмотрел Карпова после припадка и заявил решительно: