— У тебя опять, Варя, крест! И как тебе не стыдно?! Это все буржуазия обманывала народ. Христа никогда не было, а крест просто — свастика.
— Вы спрашиваете что такое свастика, дети?!
— А это я вам в другой раз расскажу.
— Итак, квадрат это…
— Сережа, ты опять отвлекаешься! Какой же из тебя выйдет сознательный пролетарий! Товарищ Ленин…
— Дети, слушайте сегодня хорошо. В награду я после окончания занятий почитаю вам про дедушку Ильича…
— Только не про дедушку Ильича! — жалобно просят малыши. — Лучше что-нибудь про разбойников!
И со слезами обиды звенит голос учительницы:
— Разбойники — это несознательный элемент. Так сказать, деклассированный люмпен-пролетариат. А наш великий вождь…
Более опытны и искушены в деле преподавания старые учителя с довоенным стажем, которых так много в современной советской школе. Но и они сильно выбиты из колеи. Звуковой… комплексный… и прочие… — чехарда методов! Срочные переподготовки и экзамены по политграмоте. Ряд новых предметов. Старенькие учительницы из епархиалок со злобным любопытством и ехидным благоговением склоняются над Емельяном, готовясь к антирелигиозной деятельности в пределах школы.
— Ан-Семенна! Бог есть или нет? — спрашивает девятилетний скептик.
Учительница смущается. Ее отец был священник. Дед тоже. Брат и сейчас бы священствовал, кабы не очутился в Соловках. Но ей совсем не хочется лишиться своего места учительницы. Глаза ее делаются стеклянными, непроницаемыми и она отвечает:
— Как наука недавно доказала — Бога нет и не было. А это — мир и вообще — это от науки… А потому, дети, будем уважать науку и вернемся к нашему занятию ею. Итак, четыре правила арифметики…
— А почему же вы, Ан-Семенна, раньше, при царе, молитвам обучали? Так мне папа сказывал. Он тогда у вас учился.
— А видите ли, дети… Тогда наука еще не успела доказать, что Бога нет. Это она за последние годы, с победой пролетариата, сильно вперед пошла…
Учительницы в советских школах заняты почти целыми днями: уроки, экскурсии, совместные с учениками собрания, подготовки к спектаклям, всевозможные кружки.
А дома учительницу ожидает печка, которую нужно растопить, и обед, который надлежит состряпать.
Однажды, забежав к своей знакомой многодетной вдове-учительнице, я застала ее в слезах.
Оказывается, кто-то сказал ей, что можно в щи вместо дорогой капусты класть арбузные корки. Щи из арбузных корок чем-то пахли, корки не дали никакого навара, пришлось щи вылить. Придется взять для детей вместо неудавшегося обеда — молока и ситного. А на это уйдут последние деньги. До тридцатого же — еще три дня.
Это было не в двадцатом, не в двадцать первом, а в прошлом году.
Письмо восемнадцатое
НОЧЛЕГ В ДЕРЕВНЕ. ВОЛОГОДСК. ГУБ.
Темнота бархатно прикасается к липу, изредка щурится огнями костров, а чаще заволакивает все сплошь стеной густой и плотной.
Лошади все-таки находят дорогу.
— Эй, эй, — Черноухий… — покрикивает возница на правого коня. И, невидимый во тьме, Черноухий храпит в ответ и чуть прибавляет ходу.
По мягкой земле, почти без тряски, плывет в теплую пустоту телега. На груде душистого мягкого сена хорошо полудремать, просыпаясь от редких толчков.
Поздно ночью приезжаем в волость. Долго разыскиваем председателя. — Оказывается, что старый проворовался, а недавно назначенный новый — Нефедычев, из коммунистов, — никогда не ночует дома. Стою в недоумении у полураскрытых дверей председательской избы…
Из-за двери в полосу света выкатывается маленький черноволосый мальчонка с заспанным лицом:
— Товарш… товарш… Хошь, — где Панька, скажу?
— Какой Панька?
— Знам, какой… Нефедычев…
— Скажи… — Молодец будешь…
— А полтинник дашь?
— Что-то больно много.
— Ничего — не много… Вот кооперативный товарш приезжал — рубль дал. Вот те хрест… Ты не думай… себе дороже. В харю заехать может, а то и зашибет… Нефедычев-то у нас боевой.
Деловито глядят глаза мальчонки. Я склоняюсь на доводы юного взяточника.
— Ну — ладно. Дам, коли так.
Новенький полтинник опускается в цепкие руки мальчонки и в обмен мы получаем откровение:
— У Лаврихи — Панька, у учительницы. Да вы не найдет-ко… Ужотко я за полтинник твой сам схожу.
Сквозь гулкий собачий брех и редкое пение петухов, мы движемся вдоль темных рядов крестьянских изб за юным проводником…
— Тута мостки… Легче, товарш. В позапрошлом году завохозовский боров утоп. Потом мясо утоплое заведующий по пятаку за фунт продавал… Шагай дюже… — раздается голосок мальчугана.
После долгого шагания в темноте останавливаемся у длинного одноэтажного здания.
В одном окне виднеется слабый свет.
— Ступай свытчо, товарш. Про меня, что привел — не рассказывай… — настороженная речь мальчугана обрывается и он сам исчезает.
Минут десять мы с возницей стучим и в дверь и в окно.
— Кто там? — Мать вашу… — мать — мать — мать — мать! — Вот сейчас я — наганом, как перепелок!..
Крепкий рабоче-крестьянский мат повисает в воздухе.
— Ты, Нефедычев, — полегче… Тут товарищ-барышня из городу, — инструкторша… — предостерегающе гудит возница.
Предостережение действует: мат стихает и через минуту в дверь осторожно выглядывает лохматый взъерошенный человек.
— Уж вы простите, товарищ, — не знал-с… — Народу тут много всякого шляется. Сейчас открою… Только накинусь вот, а то — раздемшись…
Через несколько минут я сижу в комнате у Нефедычева, то есть не у него, собственно, а у учительницы, где он ночует, должно быть, на правах фактического мужа.
Нефедычев лохмат, пьян, — держится одновременно и боязливо, и вызывающе. Уверяет в своем безбожии… Рассказывает, что забил попа. А между тем украдкой, когда я отвернулась, — крестится мельком на маленькую в углу иконку.
В комнате бедно. Чувствуется нужда.
Укладывая меня спать, учительница — маленькая, замученная — рассказывает, что живет с Нефедычевым по принуждению, — иначе с места сгонит… Говорит осторожно (кабы не услышал). С улицы доносится по-прежнему задорный мат Нефедычева, который ругает возницу…
Усталая с дороги, под этот мат и боязливое пришептывание учительницы я засыпаю…
Письмо девятнадцатое
В ГОСТЯХ У ЧЕКИСТА. ГЖАТСК
Нас было четверо в маленькой, совсем-совсем крошечной комнатушке толстого добродушного чекиста, гостеприимного хозяина и милого, хотя и скучноватого собеседника.
Жена его — худенькая смугляночка с Украины, похожая на гимназисточку выпускного класса, с глазами черными и быстрыми, как две щебечущие ласточки, гладила на длинной узкой доске, положенной через всю комнату между двумя столами, утюгом что-то батистовое, веселое и кокетливое, что собиралась надеть.
Одновременно она невинно и совсем по-детски кокетничала со вторым чекистом, приятелем мужа. Обоих чекистов звали Левой. Когда она окликала одного, отзывались оба; это служило поводом к нескончаемым шуткам, к ребячливому веселью всех троих, причем женщина смеялась неудержимым расшалившимся смехом.
— Ну, хорошо, — пусть он будет Лева, а я буду Левко! — наконец сказал второй чекист.
— Остыл уже… — говорит жена чекиста, дотронувшись до утюга быстро послюненным пальцем. — Лева, — окликает она повелительно. — Там у соседки на плите у меня еще один греется. Сходи, голубчик, принеси!
Он идет, но уже в самых дверях его догоняет второй Лева.
— Вы куда? Назад! Я сказала «Лева», а не «Левко», — смеясь, кричит вдогонку женщина, но приятели уже возвращаются, с преувеличенным комическим усердием неся вдвоем один утюжок.
Муж смотрит на жену ровными любящими глазами. И как-то видно в эту минуту, что они очень любят друг друга, очень довольны и очень счастливы.
А другой тоже смотрит на нее пристально и даже мне, совсем посторонней, становится неловко и совестно от этого взгляда, точно я присутствую при том, как он ласкает конечной лаской эту женщину (как я потом заметила, такой взгляд у него был всегда, когда бывал обращен на молодых женщин или девушек). И казалось странным, как это муж позволяет при нем так смотреть на жену. Но ни он, ни жена ничего не замечают. Они уверены в своем счастье и всякого готовы обласкать.