С темнотой Иван Захарович осторожно подобрался к дому Жукова. Окна светились. Семушкин глянул в крайнее от входа, увидел хозяина. Тот сидел, склонившись над чуркой, у печи на низком табурете, строгал лучину. Керосиновая лампа на столе притушена. Лицо не разглядеть.

Иван Захарович осторожно постучал в окно. Хозяин дома дернулся, вскинул голову. Поднялся. Направился было к окну, передумал, пошел к двери. Долго шаркал запором. Ни о чем не спрашивая, открыл дверь. Семушкин назвал пароль, Жуков — отзыв. Иван Захарович скользнул в сени.

* * *

Контакта с хозяином явки не получалось. Сумрачный, он прошел в избу, стал посреди комнаты. Повел себя так, будто не он только что откликнулся отзывом на пароль, впустил к себе незнакомого человека. Причем вид у Жукова был такой, как будто он на кого-то, в том числе и на Ивана Захаровича, в большой обиде. Семушкин вспомнил предупреждение Григорьева. О том, чтобы Семушкин действовал осмотрительно, об особой чуткости к людям. «Сам понимаешь, — говорил Григорьев, — нет у них за плечами опыта. Жили, мирно трудились, пришла пора, появилась в этом необходимость, дали согласие на опаснейшую из работ. Инструктировали, готовили их наспех, учти это. Постарайся проявить побольше внимания к тем, с кем придется вместе работать».

— Вас что-то тревожит, Михаил Степанович? Вы не рады моему появлению? — спросил Иван Захарович.

Жуков приподнял голову, молча посмотрел на Семушкина.

— Так гостей не встречают, Михаил Степанович. У вас что-то произошло?

— Произошло, — эхом отозвался Жуков, взглядом своим уставившись в пол.

— Расскажите, — попросил Иван Захарович.

Жуков произнес несколько пустых, ничего не объясняющих слов, в том смысле, что ему было приказано сидеть и ждать, он дождался, а чего дождался, оставалось непонятным. В чем дело? Он знает пароль и отзыв. Внешность соответствует описанию, которое Семушкин запомнил еще в Москве. Под глазом, правда, темнеет большой, в половину щеки, синячище, но это он, Михаил Степанович Жуков. Почему не хочет говорить? Не в себе? Растерялся?

— Михаил Степанович, вы можете мне не отвечать, но выслушайте. Меня прислали сюда за тем, чтобы я разобрался в обстановке. Мне нужна помощь. Ваша помощь, Михаил Степанович, в первую очередь.

Семушкин старался говорить ровным голосом. Слова произносил негромко, четко.

Жуков молчал, сел на тот же табурет, на котором перед тем строгал лучину, упершись локтями в колени, по виду вроде как больной. Не понять, что с ним.

— Если вы больны, скажите об этом, — продолжал Иван Захарович. — Вас оставили для серьезной работы. Если чувствуете, что не в силах, признайтесь и в этом. Я найду возможность отправить вас за линию фронта.

Последние слова, похоже, подействовали. Жуков поднял голову, убрал руки с колен. Задал вопрос, другой. Иван Захарович ответил. Да, он из Москвы. Вчера вечером был в столице. Вынужден был ответить именно так. Обстановка необычная.

Жуков задал еще несколько вопросов, после чего его словно прорвало:

— Это же звери, а не люди. Звери, которых долго держали в клетках, специально морили голодом, ожесточили против всего живого, потом выпустили на волю. Какая бесцеремонность! Какая неоправданная жестокость, наконец! Грабят, бьют, вешают, расстреливают!

Жуков произносил фразы на одном дыхании, в состоянии близком к истерике. Так казалось.

Семушкин понял, что Михаил Степанович Жуков подавлен налетом оккупантов на деревню, той силой и жестокостью, с которой гитлеровцы обрушились на жителей, стараясь с первых шагов, с первого появления запугать всех и каждого. Иван Захарович зримо представлял себе все, о чем говорил Жуков. Нацисты и дома, у себя в Германии вели себя не лучшим образом. Иван Захарович помнил и костры из книг, и погромы, и ту жестокую самонадеянность, с которой действовали штурмовики накануне захвата власти. Теперь в их руках сила. Они ринулись на необъятные просторы чужой страны, чтобы жечь и убивать. Чтобы покорить мир.

Выбрав момент, Семушкин перебил Михаила Степановича. Стал говорить. Все так же негромко, так же четко. О том, что такое нацизм с его фашистской идеологией, что по-иному и быть не могло. Гитлеровцы не признают прав и законов других народов, в том числе основного права — права каждого человека на жизнь.

Жуков слушал Семушкина, изредка трогая синяк. Разговор постепенно налаживался. Приобретал форму вопросов и ответов.

— Меня интересует все, что произошло здесь с двенадцатого октября.

— Звать вас, простите, как?

— Иван Захарович.

— Извините, Иван Захарович, но двенадцатого здесь все уже подходило к концу. Если вам надо разобраться в обстановке, то начинать надо не с двенадцатого, да. Бой здесь десятого начался. Наши отступали. В ночь на десятое они к нам в деревню с обозом пришли. Дождь лил. Наши по домам разобрались, стрельба поднялась на дороге. Бойцы в ружье, да на край деревни.

— Сколько их было?

— Наших-то? Рота, не больше. С ними раненые на повозках. Человек двадцать. Командир тожеть раненый. Голова у него в бинтах.

— До этого немцы у вас были?

— Нет, хотя Афонину Пустошь они заняли восьмого.

— Значит, бой был здесь десятого?

— И десятого, и всю ночь, и на другой день. Наши немца в лес не пускали. Стрельба сильная была.

— Что было двенадцатого?

— С утра немцам подмога пришла. Много машин. Дороги у нас, сам видишь, грязь непролазная. Буксовали машины. Немцы их танками вытаскивали, орудия приволокли. Стреляли. Наши из лесу не отвечали. Видать, ушли. Немцы тогда в цепь разобрались, стали лес прочесывать. В лесу снова бой был. Крепкий, должно быть. Много раненых да убитых своих солдат они кз леса принесли. Потом к ним какой-то начальник приехал. Кричал громко. Они снялись да уехали. Только разбой в деревне учинили. Собак, курей, поросят постреляли. Коров с собой увели. Мы в погребах отсиживались. Зайдут, глазами зыркнут, отберут что из вещей и уходят. Прикладами били, — тронул ладонью щеку Михаил Степанович.

— В лесу бой далеко был?

— Далеко. Стрельба едва доносилась.

— Михаил Степанович, к вам после этого никто не приходил?

— Нет.

— Где сейчас могут находиться люди, оставленные для организации партизанского отряда?

— Пока не знаю.

* * *

Трудный разговор. Трудно было разговорить Михаила Степановича. Четких инструкций он не получил. Опыта подобной работы — никакого. Оставляли наспех. Тут сила навалилась. «Машины, что стога», «Танки — глыбищи», «при оружии». Бой. Грабеж деревни. Удар прикладом. Зло пеленой глаза застилало. Просился в партизанский отряд — не взяли. Когда Семушкин вошел в дом, Жуков лампу притушил. Косился на дверь. Будто ждал, что вот-вот кто-то ворвется в его дом, учинит расправу. Не сразу расположил к себе хозяина Иван Захарович. Но теперь он мог представить себе картину того, что произошло. Группу Рощина бросали на Коростелевский лес. На окраине этого леса вела бой с немцами какая-то безвестная группа бойцов. Сдерживали немцев, чтобы как можно дальше увести подводы с ранеными. Потом и сами снялись, ушли. Началось прочесывание. Именно в этот момент группа Рощина находилась в лесу. Что там произошло? Тот бой в лесу, о котором сказал Жуков… кто в нем участвовал? Группа Рощина? Бойцы того неведомого отряда? Что за отряд? Куда ушли? На все эти вопросы Жуков дать ответ не мог. Хорошо хоть что-то прояснил. Михаилу Степановичу исполнилось пятьдесят два года, двадцать из которых он прожил в районном центре. Впечатление болезненности и слабости оказалось обманчивым. Был он и жилистым, и крепким. Провожал Семушкина в лес. Вместе они выбрали место для тайника, копали яму, чтобы схоронить рацию. Приглядываясь к Жукову, Семушкин понимал, что человек этот придет в себя, преодолеет неудачи первых дней, явка в Качанове станет надежной. Опыт к нему придет, не боги горшки обжигают. Его бы подучить, подсказать. Иван Захарович проинструктировал Жукова, и тот серьезно отнесся к инструктажу. Вопросы задавал. Какие видимые сигналы должны выставляться на явке в случае опасности, как встречать и провожать связников, что ему можно делать, чего нельзя, как вести себя с оккупантами, когда они появятся, какими должны быть подходы к дому и как их маскировать. На предложение Семушкина забрать его отсюда, как только представится возможность, ответил отказом. «Чего уж там, — сказал, — ладно. Перемелется — мука будет». В лесу же и распрощались.