Изменить стиль страницы

— Работать не веря.

— Реально оценивая.

— Это и есть твоя сделка, которую ты хотел отметить?

— Нет, нет… Хотя в какой-то мере. Не это я хотел… Даже, поверь, не собирался тебе все рассказывать. А потом подумал: без вступления ты меня не поймешь. А настоящая сделка вот какая. Не думаю, что плохая. Жить-то надо. Так вот, три дня назад находит меня мой бывший однокашник, сейчас — председатель колхоза. Колхоз крупный, богатый, прославленный. Только что новую контору они у себя отгрохали. Кабинет, говорит, просторный, светлый, но стены голые. Вот и вспомнил про меня, приехал посоветоваться.

Альбертас малость оживает, снова тараторит легко, как когда-то.

— Что же ты ему посоветовал?

— Ему наши картины не нужны. Он побывал кое-где, всего навидался, и у него возникла мысль: а что, если разрисовать всю стену его кабинета. Это его выражение — разрисовать, он так сказал. Я одобрил. Стенная живопись сейчас входит в моду. Мы осушили бутылку в «Гинтарасе» — он извинился, что больше нету времени, сотни дел в министерствах, — и ударили по рукам. Вот какая сделка. Пообещал крупную сумму, часть выплачивает сразу. Почему молчишь, Саулюс? Кидайся на меня, высмеивай. А может, по твоему разумению, я и этого не стою?

— Стенная живопись — искусство, почему же я должен на тебя кидаться?

— Значит, одобряешь! — радуется Альбертас, но, прочитав в глазах Саулюса сомнение, остывает. — Не веришь в меня, вижу. Живопись останется для меня лично. А тут — источник дополнительных доходов. Он обещал и с другими председателями познакомить. Понимаешь, они теперь с жиру бесятся, культура им понадобилась. Когда расскажу Ядвиге, обрадуется. Давно уже меня попрекает: живем хуже рядового рабочего. И это чистая правда, к сожалению.

Саулюс не хочет напоминать ему о том, как в этой самой комнате они когда-то с пылом осуждали конформизм, работу ради денег, пристрастие к вещам. Писали в газетах на темы искусства, разбирали творчество товарищей, выступали с пламенными речами на собраниях — повсюду поднимали флаг новаторства. Заговорить по-новому, сказать свежее слово, дерзко ломать старые формы, искать себя… себя… себя… И это ведь были не пустые выдумки — прокатилась мощная волна, расшевелив таланты. Саулюсу чудилось иногда, что настало наконец время, когда он если и не потрясет весь мир, то скажет что-то не так, как говорили до него. Повседневность — материя скучная, думать про нее тошно, прошлое — кого оно может интересовать? Пейзаж оставим фотографам. Мир твоего воображения, видения, сны, крик раненой души — вот за что хватайся. Долой незаконченный цикл из семи гравюр по дереву «Песня Немана», пусть пылятся за шкафом эстампы «Когда я шел на войну…». Да здравствует то, что должно явиться! Да здравствуют новые боги! Поклонись им, вглядись в них и иди… За ними? Нет, ты должен проторить собственную дорогу. Только замахнись пошире, иди туда, куда не ступала нога художника. Да. «Импровизация, I», «Импровизация, II»… Приятели не жалеют добрых слов, в печати тоже пишут, «Импровизация, III», «Импровизация, IV»… Приятели морщатся, вежливо советуют: ищи… ты что-то ухватил было, не выпускай из рук… Гудит голова деревенского парня, перед глазами всплывают излучины Швянтупе, люди Лепалотаса, мать, застывшая в воротах словно придорожный крест, но ты избегаешь даже думать о родном доме, словно он зачумлен, бежишь от него, ищешь собственный мир, не связанный ни с временем, ни с местом; ищешь себя по ту сторону повседневности, ищешь себя в себе. Ты же сам помнишь об этом, Альбертас, и не хуже меня. Так было. Такими были наши первые шаги. Я не хочу перечеркнуть их, осудить. Мы шли с верой. Разве этого мало — во что-то верить? Что же погасило эту веру сейчас? Разочарование, что не взобрались на вершину? Неудовлетворение тем, что до сих пор делали? Претензии к жизни за то, что скупо отмеряла нам блага? А может, просто годы? Все-таки пятый десяток на носу.

Ах, Альбертас, кому из нас неведомы мучительные мысли, угрызения совести. Но ведь не будешь об этом рассказывать. От твоей рубашки, пропитанной потом, отвернется каждый. Да и нам самим неприятен пот. Но только из потной ладони падает зерно в пашню, всходит и потом уже пахнет свежим хлебом…

— Будем же верны себе, Альбертас, — негромко говорит Саулюс и вслушивается в звучание этих слов.

— Кому нужна эта наша верность, — горький вздох Альбертаса.

— Когда Чюрленис после учебы в Варшаве и Лейпциге стал изучать литовский, многие удивились: зачем это? Чюрленис знал, для кого живет и создает, — для Литвы! И только творя во имя Литвы, мы можем выйти в широкий свет.

— Чюрленис — один под нашим небом.

— Я говорю о понимании. Нужна опора. Давай обопремся на Чюрлениса, Кандинского, Сарьяна, Мазереля, Сикейроса. Обопремся на их верность Идее! Я так думаю. И очень бы хотел, Альбертас, чтобы ты стену колхозной конторы не просто так «разрисовал», как выражается твой однокашник.

Альбертас Бакис уставился в пустой бокал, как в разверзшуюся перед ним бездну, пальцы левой руки щиплют выцветшую бровь. Не сразу замечает, что приятель встает, надевает пиджак.

— Поздно уже, — Саулюс привычным движением поднимает руку, чтобы посмотреть на часы, но часов-то нет, только теперь замечает. Видит глаза Альбертаса, смотрящие как-то странно, и объясняет: — Видно, дома забыл. — Застеснявшись этой наивной лжи, чуть краснеет, сам это чувствует, но продолжает: — Правда, и деньги забыл. Не найдется на такси?

Альбертас, что с ним бывает редко, не произносит ни слова, встает с кресла, из заднего кармана вельветовых штанов достает кошелек, долго ковыряется, словно он битком набит; наконец двумя пальцами выуживает сложенный вчетверо рубль.

— Хватит?

— Хватит, — торопливо отвечает Саулюс.

— Правда, я хотел еще сказать… — Альбертас вращает в руке кошелек, заглядывает в него. — Хорошо, что ты зашел, Саулюс. Мне было нелегко. Да и теперь нелегко, но хоть посидели вместе, отвели душу… — Вдруг поднимает глаза на Саулюса: — Дагна звонила. Позавчера. Тебя искала.

Саулюс хватается за вешалку и держится, словно в летящем и раскачивающемся троллейбусе.

— Что ты ей сказал?

— А что я мог… Я же не знал, куда ты запропастился.

— В деревне… Я все эти дни в деревне был… В своей деревне, в Лепалотасе. Что она еще тебе сказала?

— Ничего, только про тебя спрашивала. Если б ты мне тогда сказал…

— Я ничего тогда не знал. Ничего, Альбертас.

— Понимаю. Но ты слишком… Не надо, Саулюс. Я по голосу Дагны понял, что она о тебе думает. Дагна вернется.

Саулюс открывает дверь, выходит на темную лестничную площадку.

— Она не вернется, Альбертас. Не вернется.

Спотыкаясь, сбегает по лестнице, на улице останавливается, пережидая, пока пройдет слабость, и медленно удаляется по затихшему городу.

Через каких-нибудь полчаса, захлопнув дверь своей квартиры, он останавливается в гостиной. Не знает, почему останавливается, что ищет взглядом, словно с утра до ночи прошла целая вечность, изменив все до мельчайших подробностей. На глаза попадается белеющий на столе конверт. Может, он давно там лежит, только Саулюс не заметил? А может, сегодня?.. Разрывает конверт, безжалостно раздирает непослушными пальцами, достает листок: «Товарищ С. Йотаута. В ближайшее время вы обязаны непременно зайти к директору училища для важного разговора. Напоминаем, что вы отозваны из отпуска и назначены руководителем производственной группы…» И так далее… И так далее… Он не дочитывает. Аккуратно складывает листок, сует в карман пиджака, почувствовав страшную усталость. Упасть бы на ковер во весь рост и лежать так с опустошенной головой, опустошен дотла, кажется, и сердце выдрано…

…И так далее… И так далее…

Утром Саулюс долго валяется в постели. Что принесет этот день, что завтрашний? Разве он мог подумать какой-нибудь месяц назад, что его ждет такой тяжелый июнь? Собирался тогда во Францию, был полон энергии и радости, приятели завидовали ему («Повезло тебе… Ей-богу, тебе везет, Саулюс…»), а Дагна бегала по магазинам, собирая мужа в дорогу, жаловалась, что не может достать того да сего, и составляла список, что привезти из Парижа. Так недавно все было, так недавно, что подумать страшно. («Давай зачеркнем прошлое», — когда-то, давным-давно, говорила Беата в номере «Континенталя».)