Я поднялся с кровати и с участием спросил:
— О доме думаешь?
В сумраке блестели его глаза, неотрывно глядящие в одну точку. Что видел он и чего не мог увидеть я? Он извлек из инструмента тонкий тревожный звук, протяжно вздохнул и сказал:
— А чего о нем думать? Все, что ни делай, — без толку!
Чжоу решался говорить о своих чувствах только песнями, да и то большей частью из «революционного репертуара». Этим он был похож на преступника, который заворачивает украденную вещь в нарочито яркую оболочку и пытается с невинным видом пронести ее на глазах у всех. Мне казалось, что мы могли бы говорить часами — если бы только он хотел выплеснуть то, что у него на душе. В молодости Чжоу окончил какую-то гоминьдановскую военную школу и получил неплохое образование. Но он никогда не делился своими соображениями, предпочитая не шутить на запретные темы и даже не намекать на них. Однажды я шутя предложил назвать наше общежитие «Гуангуньским комитетом». Чжоу жутко испугался и со смешной для нашего захолустья значительностью стал мне выговаривать:
— Ты что, старина Чжан?! Как ты можешь говорить о каком-то «комитете»? Разве ты не знаешь, что наверху прежде всего следят за появлением всяких новых организаций? Что будет, если услышат люди?!
Однако нельзя было сказать, что у него с головой неладно или что он не в своем уме. Очень часто он садился где-нибудь в углу и, повернувшись ко всем спиной, выписывал каллиграфическим почерком очередное прошение…
— Ну, как дела? Тебе все не отвечают? — Его музыка заставила меня посочувствовать ему. — Ведь я целую зиму просидел в горах. Думал, ты уж давно дома. Ты же столько писал, не может быть, чтобы все зря.
— Не в том дело, — сказал он, решившись, видимо, на откровенность. — Судя по всему, мои бумаги до верхних этажей не доходят. Похоже, кто-то посередине не дает им ходу. К тому же, чтобы ты знал, у меня есть свои заслуги…
— У тебя заслуги? — Я был очень удивлен. — Ты что, после Гоминьдана успел и в Народно-освободительной армии повоевать?
— Да нет. Ты просто не знаешь. — Он тяжело повалился на кровать, как будто отдаваясь во власть воспоминаний. — Когда началась «великая культурная революция» и мы стали «заниматься критикой и учебой», вся информация о людях из управления нашей строительной дивизии, которые раньше были в Гоминьдане, была подготовлена мною…
Я все понял. Кто-то из тех, на кого он «готовил информацию», теперь оказался реабилитирован и занял этот самый пост — «посередине». Тогда прошениям Чжоу действительно не пробиться.
Да, таким заслугам, как у него, не позавидуешь.
Как может человек своими руками запутать свою собственную жизнь…
— Ну, ладно. А ты все-таки пиши — побольше да почаще. Авось в один прекрасный день и дойдет куда нужно.
Я успокаивал его, а про себя думал: «Долго тебе придется ждать!» Потом вскочил с кровати и вышел из общежития на улицу.
Я повидал в жизни довольно много людей, которым нравилось писать доносы, наушничать. И вот еще один. Правда, он пока перестал заниматься любимым делом и целиком переключился на прошения о помиловании. Сначала гробил других, а теперь пытается свою шкуру спасти. Хорош гусь, нечего сказать.
Наступили сумерки. Воздух в поселке был пронизан стойким запахом навоза.
Интересно, потеплеет или нет?
И тут ветер вдруг донес тонкий аромат цветущих финиковых пальм.
Все-таки весна.
В комнате у них горела необычно яркая лампа. Войдя, я зажмурился.
— Э, что вы тут делаете? В шахматы играете?
Она подняла голову, молча улыбнулась.
— Какие шахматы. Тетушка Ма попросила меня написать за нее прошение.
Они сидели, склонив головы над старым деревянным столом. На столе лежал лист белой бумаги. Только сейчас, когда мои глаза окончательно освоились с ярким светом, я разглядел в Ее руках ручку.
Тетушка Ма сказала:
— Ты вернулся, Чжан. Может, тогда ты напишешь? У тебя такое образование!
— Прошу прощения, — сказал я, — никогда не писал чужих прошений. Вот если бы вы хотели выйти замуж, я бы для вас бумагу написал. И думаю, что ее тут же бы утвердили.
Тетушка Ма, конечно, стала ругаться:
— Черт знает что мелешь! Я — замуж? Да за кого? Ой, мне сейчас плохо будет!
Я довольно рассмеялся:
— За Чжоу Жуйчэна, например. Его супружница давно нашла себе кого-то другого и удрала, а он, боюсь, до сих пор об этом не знает. Вы будете прекрасной парой. Он как раз тоже все время пишет прошения.
Тетушка Ма не выдержала и захихикала:
— Что с тебя взять! Ты никогда в жизни серьезным не был. У моего младшенького братишки был такой же длинный язык!
— Неправильно вы все говорите, тетушка. — Я как бы невзначай сел на кровать тетушки Ма. — Наоборот, я всегда был ужасно серьезным и порядочным. Просто сейчас такой человек выглядит смешным. Потому что в наши дни быть порядочным и серьезным бессмысленно. К тому же чего я только не наговорил и чего не понаписал за свои пять отсидок! Сами посмотрите, разве я тот человек, который должен писать ваше прошение? Такого напишу, что вас еще и посадят!
Восьми лет от роду тетушку Ма отдали на воспитание в дом ее будущего мужа — мелкого помещика в провинции Шаньдун. Через восемь лет, когда она подросла, наступило освобождение. Муж, который был гораздо старше ее, в сумятице тех лет исчез неизвестно где. Она вернулась в деревню и сразу приглянулась тамошнему председателю комитета сельской бедноты. Но этой шестнадцатилетней девушке, которая привыкла быть рабыней, наверное, не суждено было увидеть счастье. Председатель комбеда оказался сущим подлецом и в пятьдесят восьмом, во время «большого скачка», воспользовался моментом: ей приклеили ярлык «помещичьего элемента». После многих лет страданий и лишений она оказалась в этом заброшенном госхозе. Однако, ввиду своего реакционного прошлого, попала в общий розыск, и потому уже в шестьдесят третьем ее накрыла очередная кампания «социалистической учебы». В госхозе тогда ее объявили «беглой помещицей» и дали три года. После срока она вышла на свободу, но до сих пор считалась «помещичьим элементом». Она писала во все инстанции, прося снять с нее этот несправедливый приговор. Но, как она по секрету рассказала мне, тот самый председатель комбеда уже стал секретарем всей коммуны. Все ее прошения попадают в конце концов к нему, а потом, наверное, в корзину для бумаг.
У каждого человека должна быть надежда. Поэтому я никогда не старался ее разубедить и сводил все к шутке.
— А ты тоже, уважаемый Чжан, взял бы да написал. Ты на себя-то погляди — ведь уж сорок скоро. Нужно тебе получать реабилитацию. Сможешь тогда в школе преподавать. — Тетушка Ма уговаривала меня, как ребенка.
Если у человека есть любимое блюдо, он считает его самым вкусным на свете и ему кажется, что все непременно должны это блюдо попробовать.
Я вытащил из кармана папиросу и внимательно посмотрел на тетушку Ма. Какое лицо! Она была старше меня всего на четыре года, но казалось, что каждый прожитый день оставил на ее лице свой след. Неудивительно, что даже семидесятилетние бабки называли ее тетушкой.
«Вы обязательно вернетесь домой! — думал я. — Вы должны вернуться к себе домой! Ваше лицо — самое лучшее прошение о реабилитации. Хорошо было бы прийти к этому бывшему председателю комбеда, а ныне секретарю коммуны и спросить: «Ну, что? Узнаете ту самую красавицу, которой вы когда-то домогались?» И если у него сохранилась еще хоть капля совести, он должен ее реабилитировать».
Однако, боюсь, у таких людей не было и нет ни капли совести.
А пока тетушка Ма жила надеждой. Надежда эта была настолько сильной, что она могла делиться ею с другими. В этой женщине сохранилась удивительная чистота, и иногда изборожденное морщинами лицо ее, озаряясь внутренним светом, непостижимым образом становилось лицом шестнадцатилетней девушки.
— У меня не такое положение, как у вас, — сказал я, закуривая. — Я поначалу считался правым, потом контриком. Мне даже в голову не приходит писать, оправдываться. А с вас, конечно, снимут обвинение, и тогда все будет хорошо! Вы, главное, пишите, в один прекрасный день все образуется.