Изменить стиль страницы

Веселье мгновенно покинуло Николая Михайловича. Следователь нащупал самое страшное, самое больное.

— Ну, пожалуй, я пойду, — сказал он, вставая и наслаждаясь произведенным эффектом. — Или, может быть, покажете свое заведение? Любопытно ведь.

Николай Михайлович тоже поднялся:

— Пока смотреть нечего. Вот через полгодика зайдите — покажу.

— Раньше зайду, Николай Михайлович! Через полгодика сколько воды-то утечет! Раньше! — значительно сказал Рябушкин и вежливо раскланялся.

Николай Михайлович так же вежливо проводил его до дверей. А потом долго ходил по комнате, ждал, когда уляжется беспокойство, причиненное посетителем. Наконец он заставил себя сесть за стол и разобрать утреннюю почту.

Но успокоиться ему сегодня, видно, было не суждено: таким уж особенным выдался этот день. Первое же письмо с петербургским штемпелем, которое он недоуменно повертел сначала в руках, а потом уже разорвал конверт, поразило его.

— Боже мой! — шепотом сказал Николай Михайлович. — Она! Любава! Сколько лет!

Он читал стоя, взволнованный, раскрасневшийся, с бьющимся сердцем.

Николай Михайлович!

Теперь мы люди одного общества, и я могу написать Вам.

Прежде нас разделяло Ваше богатство. Вы сделали великий и, как все великое, трудный шаг. За это я уважаю Вас еще более, чем прежде. Хотя и прежде Вы отличались от тех, кто владел капиталами. Очень отличались. Вы всегда напоминали мне волчонка, с малых лет воспитанного людьми, который, услышав волчий вой, доносящийся из леса, терял покой и рвался туда, к своим…

Прежде нас разделяло еще и то, что Вы были образованным, я — малограмотной. Теперь и в этом я догоняю Вас. Посещаю женские Бестужевские курсы. Учиться трудно потому, что у меня две девочки-двойняшки, очень похожие на меня.

А теперь нас с Вами разделяет одно: я для Вас никто. А Вы для меня… все.

С какой радостью и болью я вспоминаю зимнее кладбище, мрачный склеп Саратовкина со страшной в покорности своей надписью: «Да будет воля Твоя!» и Вас, Николай Михайлович! Если бы Вы знали, чем были тогда для смешной, необычной, правда, девчонки Любавы.

А ведь я могла бы тогда заставить Вас полюбить меня, жениться на мне. Могла бы, но не хотела использовать силу, данную мне природой.

Простите, что напоминаю о себе.

Любава.

И ни адреса, ни фамилии!

19

Грозный с трудом оторвался от рукописи. Его тревожило то, что он еще не заглянул в расписание уроков на завтра.

Он убрал рукопись в папку и положил ее с краю стола. Под папкой лежало расписание. Оно — это расписание — было сделано руками лучшего художника школы и от седьмого класса «В» преподнесено Николаю Михайловичу ко дню рождения.

Завтра — урок истории, как раз в седьмом «В».

Николай Михайлович долго ходил взад-вперед по комнате, «переключаясь», как он определял для себя это состояние.

Наконец он подошел к карте. Остановился подле нее. Мысленно он уже был в кабинете истории и перед ним сидели семиклассники. Тема урока: «Крестьянская война под предводительством Емельяна Пугачева».

«Закончу я урок так:

«Вы знаете, что в прошлом году свой отпуск я посвятил поездке в Германскую Демократическую Республику?..»

«Знаем! — дружно отзовется класс. — Расскажите!»

«Примерно в двух с половиной часах езды на машине от Берлина стоит город Цербст. Стоит он уже тысячу лет. Я посетил Цербст, имея в виду программу седьмых классов и наш сегодняшний урок…»

Николай Михайлович знает, что в этом месте Ильюшка Крикунов — тот, которому учительница литературы поставила двойку за то, что он Дон-Кихота назвал «чокнутым», а если не Ильюшка, то кто-то другой обязательно подмигнет соседу по столу и усмехнется: «Самому до смерти было интересно, поэтому и поехал в Цербст…»

«Как вы знаете, немецким языком я владею, потому что серьезно относился в школе к этому предмету…

В Цербсте я зашел в старинное здание музея. Это бывший монастырь, который 400 лет тому назад был переделан в школу.

Во вторую мировую войну, как вы помните из истории, американцами был открыт второй фронт. Трижды предлагали коменданту города сдаться, но-он трижды отвел их предложение, и над городом взвились американские самолеты, разбомбив его на 82 процента.

Меня сопровождал директор музея, он же учитель истории школы, что находится наверху, над музеем.

Чем же, друзья мои, заинтересовал меня — и, я уверен, заинтересует и вас — город Цербст — столица захудалого Ангальт-Цербстского княжества, о котором, вероятно, никогда бы не упоминалось в истории, если бы…

Если бы его последняя принцесса Софья-Августа не стала бы великой царицей русского государства — Екатериной II…»

Николай Михайлович знал, что уж теперь-то в классе установится звенящая тишина.

«Из Цербста Софью-Августу в 1744 году увезли в Россию в пятнадцатилетнем возрасте, где она из лютеранской веры, которую исповедовала, перешла в православную, приняв имя Екатерины, и была выдана замуж за Петра.

Директор музея вывел меня за пределы старого города, обнесенного каменной, кое-где сохранившейся стеной. Там стоял княжеский дворец. Сохранились развалины его. В зияющие, огромные окна видны были кирпичные перегородки. Видимо, дворец был красив и богат. Фасад его украшали колонны. Сохранились части статуй. Кого хотел изобразить скульптор фигурой в длинном одеянии с книгой в руках?

Видимо, дворец этот был образцом, по которому строились потом в Петербурге роскошные екатерининские дворцы.

Мы возвратились в музей. Я долго простоял перед прекрасно написанным портретом Софьи-Августы в двенадцатилетнем возрасте. Худенькая, голубоглазая принцесса, с тоненькой лебединой шейкой и забранными кверху пышными светлыми волосами, в модном национальном наряде, казалась много старше своих лет.

Еще дольше я простоял перед другим портретом, написанным, судя по художественной манере, тем же неизвестным художником. Это была Софья-Августа уже в пятнадцатилетнем возрасте, в том году, когда она навсегда покинула родину.

На меня глядело совершенно другое лицо красивой, очень румяной женщины, с такими же, как на том портрете, пушистыми волосами, забранными кверху и украшенными драгоценностями. В ярко-голубых глазах затаились ум, воля, жестокость. Такая могла преодолеть преграды любой ценой, участвовать в борьбе придворных еще при жизни императрицы Елизаветы Петровны, организовать дворцовый переворот, захватить трон мужа — Петра III, кровью подавить Пугачевское восстание, избавиться от претендента на престол Ивана VI, с младенчества и на всю жизнь заключив его в крепость.

Я видел портреты матери и отца Софьи-Августы. Видел картину, изображающую преображенный Цербст, провожающий свою принцессу в Россию. А немец — учитель истории — в этот момент, вероятно, уже в тысячу первый раз стоял тут же, пламенно пожирая глазами картину».

«По увлеченным лицам ребят, — думал Грозный, — я почувствую, что не зря потерял день для того, чтобы побывать в древнем Цербсте, и это поможет мне провести уроки интересно».

Но в это время, а может быть, даже и раньше, конечно же, Грозного перебьет звонок, и, как это часто случается, он будет досказывать на ходу, в коридоре, толпе двигающихся за ним учеников… Суть учения Лютера, страшную судьбу маленького царя Ивана VI, подробности заговора Екатерины… И вопросы будут бесконечны…

…Грозный оторвался от карты, прижавшись к которой он импровизировал урок истории в седьмом классе.

— Ну, а воспитательная цель этого урока? Как оправдаю я тезис своего тезки Саратовкина и свой: «Учитель в первую очередь должен быть воспитателем»? — вслух спросил себя Грозный.

«На всем нужно расставить акценты, да так, чтобы они, во-первых, дошли до сердца учеников, а, во-вторых, не были нарочито воспитательными, «в лоб». Этого дети не терпят.