– Прошу прощения, но меня, кажется, ждёт полковник, – сказал Рене, отчётливо выговаривая каждое слово, и ушёл.,
Из люка показалась огромная седая грива Маршана. Нимало не смутившись, Лортиг двинулся ему навстречу.
– А, вот и вы, доктор! Как там Гийоме, отлежался? Держу пари, что мы с ним ещё понянчимся, когда будем переходить через Анды!
Этнолог, маленькие ноги которого не соответствовали его крупному, массивному телу, мрачно оглядел трех бездельников из-под косматых бровей.
– Займитесь делом, – рявкнул он вместо ответа. Офицеры только рассмеялись, ничуть не обидевшись.
– Зачем нам заниматься делом, доктор? Мы же не Мартели.
– Тем хуже для вас, – сказал Маршан и посмотрел вслед Рене. – Но найти себе какое-нибудь занятие вы можете. Сразу видно, что вы не знаете тропиков. Если вы будете целыми днями торчать на палубе, бить баклуши и сплетничать, – его глаза, внезапно широко раскрывшись, метнули в них пронизывающий взгляд и снова сощурились, – то к тому времени, когда мы прибудем в Напо, вы станете такими же дохляками, как Гийоме.
– Только не я, – сказал Лортиг. – Стоит мне добраться до дичи…
– И не мы с Бертильоном, – добавил де Винь. – Мы едем охотиться.
Суровый рот Маршана растянулся в усмешке, но от этого его лицо отнюдь не стало дружелюбнее.
– Вот как, охотиться? Ну что ж, мои крошки, судя по всему, будет вам и охота, будут и всякие другие развлечения. Гийоме тоже говорит, что едет охотиться.
– Гийоме? Да он не отличит приклада от дула! Все знают, почему он едет, – его отец оплатил чуть ли не половину расходов экспедиции, чтобы услать сына на время из Брюсселя, пока не уляжется шум вокруг этой истории с мадам…
– Опять сплетни! – оборвал его Маршан. – Послушайте, ребятишки, неужели ваши безмозглые головы ничто больше не занимает? Оставьте такие разговоры для Гийоме и ему подобных.
Молодые люди дружно расхохотались, сверкнув крепкими белыми зубами.
– А вы, дед, оставьте проповеди для полковника и ему подобных.
– Полковник стоит полсотни таких, как вы, – проворчал Маршан и, бесцеремонно отодвинув их плечом, стал спускаться по узкому трапу. У него были манеры медведя, но ему почему-то все прощалось.
Вечером он подошёл к Рене, который стоял у борта и смотрел на искрящийся пенистый след корабля.
– Ничего, всё обойдётся, – без всякого вступления сказал Маршан, попыхивая трубкой. Рене обернулся. – Да, да, мой мальчик, вы понимаете, о чём я говорю, хоть и предпочитаете помалкивать, – продолжал Маршан, кивая головой. – Но когда вы поболтаетесь по свету с моё, вы узнаете, что большинство людей гораздо лучше, чем они кажутся, пока не доберёшься до места. Сейчас вы видите их в самом невыгодном свете. Приятели, а особенно сестры приятелей, убедили этих молодцов, что они герои, и теперь они, естественно, не могут подыскать себе достойного занятия; остаётся лишь слоняться без дела, сплетничать и выставлять себя круглыми идиотами. Стоит нам попасть в первую переделку, как всё станет на своё место.
Он бросил на Рене быстрый испытующий взгляд.
– А в переделках мы побываем, можете не сомневаться.
– В тех краях, кажется, довольно опасно?
– Да, индейцы племени хиваро – трудная публика. Но полковник знает своё дело; я с ним еду не в первый раз. И мальчики наши тоже ничего. Если б только нам не навязали этого Гийоме… Но, в общем, они ребята неплохие и в тяжёлую минуту друг за друга постоят, хоть и несут сейчас всякую чепуху. Сейчас вам довольно противно всё это – и не удивительно, но через месяц-другой они образумятся, займутся своим делом и не будут мешать вам заниматься своим. А как испанский язык?
Этот неожиданный вопрос отвлёк Рене от размышлений о том, откуда Маршану известно, что ему «довольно противно все это»?
– Так себе, – ответил он. – Языки мне всегда давались с трудом, но со временем я его, конечно, одолею. А как же будет с туземными наречиями, доктор? Кто-нибудь из нас их знает?
– К сожалению, нет. Мы будем целиком зависеть от переводчиков – разных прохвостов-метисов. Это очень скверно. Проводников и носильщиков мы наймём в Кито, значит, для того, чтобы с ними объясняться, нужно будет найти человека, знающего кечуа. Во внутренних областях нам потребуется переводчик языка тупи-гуарани, который к тому же должен будет хоть немного знать язык хиваро. Самое скверное в переводчиках то, что, как только что-нибудь случится, они немедленно дают тягу. И почему люди, знающие языки, по большей части такая шваль? В Атласских горах нам труднее всего было с переводчиками.
– Вы там, кажется, были вместе с полковником Дюпре?
– Да. Эта экспедиция – моя третья. Теперь уж я, наверно, до конца своих дней буду путешествовать. В первый раз мы ездили в Абиссинию.
– Вместе?
– Да. Дюпре и втянул меня в это дело. Мы с ним старые друзья, ещё в школе вместе учились. Лет тридцать тому назад мы были такими же, как наши щеночки, – так же неразлучны и так же довольны собой и миром. Ну, спокойной ночи, я пошёл спать.
Грузно и лениво ступая, Маршан двинулся прочь. Проходя мимо офицеров, которые, как обычно, болтали и смеялись, он небрежно хлопнул по плечу Бертильона. Тот чуть не свалился с кресла.
– Веселитесь, ребятки?
– А, дед! – откликнулся де Винь. – Сыграем в экарте? Но Маршан уже ушёл, Рене, все ещё смотревший на пену, бурлящую за бортом, услышал голос Бертильона:
– Оставь его в покое, он сегодня не в духе. Видел, как он за обедом отодвинул от себя вино? Да и мне тоже надо идти – никак не соберусь снять копию со списка снаряжения.
Подробности личной жизни доктора Маршана настигали Рене повсюду. Он слышал о них ещё в Париже, но его никогда не интересовали пикантные скандалы, а когда он узнал, что доктор едет с ними в экспедицию, он вообще стал избегать разговоров на эту тему. И всё же как-то ночью ему пришлось выслушать отдельные эпизоды этой истории, которую Гийоме, лёжа на верхней койке, излагал для просвещения Штегера под аккомпанемент негодующих протестов Бертильона, заявлявшего, что смеяться над такими вещами «просто свинство». Лортиг перебивал Гийоме поправками, и они то и дело принимались спорить, потому что ни один из них не знал всех обстоятельств дела, а если бы и знал, то всё равно ничего бы не понял.
Несколько лет тому назад Маршан был знаменитым парижским психиатром. Его отец, амьенский лавочник, оставил сыну порядочное состояние, нажитое упорством, трудолюбием и экономией. Способность Маршана-старшего к мелким техническим усовершенствованиям развилась у его сына в подлинно научное мышление. Практика приносила ему солидные гонорары и растущую славу, и Маршан, который гордился своей работой и в жилах которого текла кровь мелкого пикардийского буржуа, ценил и то и другое. Но постепенно он стал уделять все больше внимания самостоятельным научным исследованиям. Этого неутомимого труженика, целиком поглощённого своими изысканиями, долгое время считали типичным примером преуспевающего учёного-живодёра, интересующегося только деньгами и своими зверскими опытами. Всему Парижу было известно его полнейшее безразличие к переживаниям подопытных кроликов и морских свинок, но мало кто знал, что, когда ему понадобилось провести некоторые опыты на человеке, он, нимало не колеблясь, поставил их на себе самом.
Как ни странно, самый мучительный из этих опытов был проведён Маршаном ещё в студенческие годы и не имел никакого отношения к его собственному труду. Он тогда был ассистентом в лаборатории знаменитого хирурга, профессора Ланприера. Когда профессор приказал прекратить опыт, который, по его мнению, обходился Маршану слишком дорого, его мужиковатый, неотёсанный ассистент хмуро нахлобучил на голову шляпу и ушёл из лаборатории, бормоча под нос нелестные замечания по адресу «сентиментальных идиотов». Придя домой, он заперся у себя в комнате и «занялся делом».
Когда полученные таким способом результаты опытов были готовы для опубликования, Маршан жирной линией зачеркнул своё имя на титульном листе профессорского труда – не из скромности и не потому, что не знал, какое влияние на судьбу честолюбивого молодого учёного имело бы появление его имени рядом с именем профессора Ланприера. Он руководствовался соображениями строгой логики: «Не собираетесь же вы, профессор, украсить титульный лист своего труда кличками всех подопытных морских свинок». Маршана не трогала та почти родительская нежность, которой профессор и его жена прониклись к нему, считая по простоте душевной его поведение героическим и благородным самопожертвованием. Он неплохо относился к старикам, но не терпел чувствительности в вопросах науки. Опыт интересовал его сам по себе.