Анализируя мотивы своего побега из сердечной неволи, из паутины «энергетического поля», распространяемого на меня образом Юлии, побега, столь же осуществимого, как, скажем, побег из Солнечной системы при помощи утробного пара, расскажу теперь об одном эпизоде шестимесячной давности, как мне кажется, многое в наших с Юлией отношениях объясняющем.
Случилось мне по заданию редакции выехать на аварийную буровую, к нефтяникам. В пяти километрах от города вот уже вторые сутки днем и ночью, ревущая вулканом, фонтанировала вспыхнувшей струей попутного газа надолго, если не навсегда, загубленная нефтяная скважина. Даже в полдень факел пожара хорошо был виден из города. Буровая установка и весь ее инструмент — вся элегантная конструкция в момент взрыва разрушилась, будто собранная из деталек детского конструктора. Остатки сооружения оплавились, будто восковые. На месте взрыва постепенно образовалась необъятная воронка-озеро с огнедышащим кратером посередине.
На редакционном «уазике» подскочили мы к буровой, когда в небе стемнело. Дело было осенью, и дни гасли рано. Со свистом летели в непроглядную высь куски породы, вода, ошметья грязи, плескалось пламя, рваный дым стремительно возносился на плечах фонтана к наплывавшим со всех сторон любопытным облакам, подсвеченным от земли стоячим, трубным костром. И все это дикое зрелище гигантским древом вставало из воронки и так шаталось, раскидываясь, разветвляясь огненными лапами, лохмато ширилось, врастая в мокрое, откликнувшееся мелким дождиком небо.
Газ, под давлением вырывавшийся из скважины, иногда как бы отталкивал огонь от земли. Иногда на прозрачный, незримый у своего основания ствол фонтанного древа порывами набегал дождевой, холодный ветер, менявший направление, и то, что неиссякаемой лавиной сыпалось прежде в определенном беспорядке, начинало сыпаться без всякой определенности.
Вся аварийная территория была, конечно, оцеплена пожарниками, спасателями, даже солдатами местного гарнизона. Огонь пытались сбить выстрелами из пушек, затем свалили в кратер и взорвали там списанную пятитонку, загруженную взрывчаткой; а недавно приступили к бурению наклонной скважины с таким расчетом, чтобы попасть ей в ревущее горло — сотней метров ниже от «выхлопного отверстия».
Забегая вперед, скажу, что скважина укротила себя своими силами, то есть осыпалась, заткнулась на какое-то время. Потом в нее сбоку закачали не одну цистерну цементного раствора, забетонировали, заглушили прочно. Что было в итоге — не знаю: через полгода я уехал на материк.
А тогда, в разгар бедствия, стояли мы с дядей Васей, нашим фотографом, возле редакционного «уазика» и, не стану скрывать, любовались уникальным зрелищем. Дядя Вася щелкал затвором, а я откровенно и зачарованно глазел, так же как глазели и глазеют на пожарах всех времен и народов не только скучающие обыватели, но и любой смертный, и семи пядей во лбу — в том числе. Хорошо помню, что стояли мы с дядей Васей не где-то отдельно от всех, а именно в толпе, не выдвигаясь из нее, не выпендриваясь, а скромно «сливаясь с массами».
И вдруг, помимо свиста всеобщего, над нашими головами раздался этакий автономный, ничего хорошего не обещающий, самобытный посвист. «Массы» кинулись врассыпную… Впоследствии, объясняя случившееся, вспоминали: ветер резко усилился, а может, и направление временно переменил, во всяком случае — весь грандиозный факел малость пихнуло в нашу сторону, обдав увесистыми «брызгами» взволнованных зрителей.
На всю немалую, около ста человек, толпу свалился тогда один-единственный камушек. Размером с грецкий орех. Но угодил он почему-то в мою голову. Отчетливо помню: удар — и сразу же вопрос: почему? За какую провинность? И догадка: мать с отцом обижаю, уехал, за два года двух писем не написал.
Как правило, до глубокой осени, до появления белых мух, ходил я простоволосым. Однако тем днем, отправляясь в дождливый рейс, прихватил «гребешок» — вязаную лыжную шапочку. Держал ее в кармане куртки. Но когда над нами по-особому засвистело и мы все побежали, овеянные грязными брызгами, исторгнутыми из нутра озлившейся матушки-планеты, машинально рука моя выхватила эту шапочку и вместе с другой рукой накрыла шапочкой голову. Не думаю, что именно изделие легкой промышленности спасло меня от неминуемой гибели. Удар был ощутимым, но не смертельным.
Очнулся я в городской больнице. Юлия посетила меня вскоре, узнав о происшедшем от Евгении Клифт, побывавшей в редакции со свертком новых стихотворений.
Щелчок по черепу, полученный мною от планеты Земля, то есть от представительницы Солнечной системы, не позволял мне громко разговаривать с Юлией. Лежа на пугающе чистых простынях лицом вверх, беззвучно улыбался я посетительнице, решив как следует рассмотреть Юлию Непомилуеву, благо представилась возможность сделать это не суетясь. За прошедшие двадцать лет, не считая одного школьного сезона, когда сидел с ней за одной партой, видеть ее приходилось урывками и почти всегда — на изрядном расстоянии. Так что в воображении моем с годами создался как бы свой, личного пользования, независимый от подлинного образ этой женщины, наверняка искаженный «магнетизмом» обожания.
На самом-то деле, то есть при ближайшем рассмотрении, внешность Юлии значительно отличалась от придуманной мною. Лицо живой, осязаемой женщины оказалось гораздо проще и потому — беспомощнее.
Бледная кожа откровенно, внятно обтягивала уставшее молодое лицо, скуластенькое, большеглазое, заостренное к подбородку. Пушистые, свежевымытые волосы, скорей темные, нежели просто русые, обрамляли это лицо, как накинутый на голову платок, длинными прядями-концами на груди Юлии, упрятанной в серый, крупной вязки свитер с глухим воротом. Что еще? Пяток неожиданных, едва отличимых и все же простящих лицо веснушек на кончике мягкого, чуть приподнятого, «бодрого» носа. Было в этом милейшем выступе лица нечто восхитительное, смелое, бодрящее, наверняка выражавшее одну из черт характера Юлии. А в глазах, действительно, все та же, как в детстве, лунность, космичность, нездешность, почти надуманность. Страннинка парящая, недоуменность и в то же время — открытость, одержимость, устремление в жизнь, как в постоянную новизну, в вечный повод для восторгов и разочарований. Словно две голубые тарелочки летящие, задумчивые и одновременно любознательные, шарили они по вашему, да и по любому встречному лицу в поисках ответа на вопрос: «Здравствуй, ну как тебе живется на этой заснеженной (или дождливой, ветреной, раскаленной) Земле? И если не ахти живется — не унывай! Все равно ничего интереснее, чем просто жить, нету».
Я, конечно, фантазирую, перечитывая по памяти лицо Юлии. Фантазировать не запрещается. Лишь бы эти ваши фантазии не портили никому настроения.
Юлия принесла в больницу длинную, шипастую ветку, на вершине которой полураспустились пять бутонов роз. Где она срезала такое чудо? На рынке продают одинарные. А здесь — целый букет… на одной шее. Ветку Юлия воткнула в казенный графин с водой, выдернув из него стеклянную пробку. Пакет с «джонатаном» метнула небрежно в глубь тумбочки, произнеся кратко:
— Мытые.
Минуты две-три прошли в молчании. Трое ходячих из нашей палаты ушли курить на лестницу. Тут я не выдержал:
— Скажи что-нибудь еще.
— Тебе нельзя… слушать. — Юлия придвинула к койке стул. Села возле моей головы. Положила руку на подушку. Один из ее пальцев смилостивился и вежливо прошелся по моей наглой щетине на подбородке.
— Говорить… будто бы… много нельзя, — пошевелил я отяжелевшей челюстью, чем насторожил ее палец.
— Нет-нет… И слушать не надо. Слушать даже вреднее. Никогда не знаешь, что тебе могут преподнести. — Осторожно прикоснулась губами к моему уху. — Если хочешь спросить — спрашивай. Я скажу. Скажу, что люблю. Подробности — позже.
— Это чтобы… не травмировать, да? Не расстраивать?
— Чтобы не расстраиваться.
…Юлия не была красивой, то есть красоткой в нынешнем толковании и оформлении. Она была… моей болезнью, хронической, не поддающейся скорому излечению. Наверное, я попросту бредил ею. Непрерывно. Год за годом. Для меня она постоянно была… прелестной. Для меня… и, может, еще — для Непомилуева. Прелестной и таинственной. Как всякая труднодоступная высота, бездна, восторг, мысль. В меру сказочной и частично реальной.