Красноармейцы, побывавшие в нокдауне, теперь куда-то ушли. Лейтенант Воробьев смотрел на Орлова как на одного из трех богатырей с картины Васнецова. Восхищение, ужас и полное доверие во взгляде перерастали в мальчишеское обожание.
— Ну что, лейтенант? Страшно тебе воевать?
— Непривычно, Сергей Александрович, э-э, товарищ полковник! Да я и не воевал еще. Мы тут от самого начала войны сидим. И еще до войны полгода сидели. Два раза бомбили, правда… Так это разве ж война? А в общем — страшновато… Когда задумаешься.
— А страшно чего? Умереть? Или вот — в плен попасть? Под пяту немца-захватчика? Говори, не стесняйся. Мы одни. К тому же я без знаков, которые ты обожаешь…
— Вот когда все ушли… Из города. А мы остались. Вот тут страшно сделалось. Мы траншею отрыли, окопчики. Стали ждать… До соприкосновения. Чтобы затем, значит, вглубь отходить. К Москве. А в город никто не входит. Спать страшно… Уснешь, а тебя как разбудят! Из автомата…
— Короче говоря, неизвестности боишься. А то, что немец прет аж до Москвы, это разве не страшно?! — прошептал Орлов последнюю фразу.
— Да разве ж они возьмут Москву? Да я и не задумывался как-то над этим. А потом, даже если… возьмут… Вы, конечно, извините меня за такие слова… Только ведь и Наполеон далеко к нам забрался… А чем для него это кончилось? Мы ведь «Войну и мир» совсем недавно проходили. Я эту книгу самостоятельно потом перечитал. Без принуждения классного…
— Нельзя, дорогой, отдавать Москву. Ни в коем случае. Гитлер — это не Наполеон. Гитлер хочет истребить не только наше государство, но и наш народ. Амбиции Наполеона были романтичнее алчности фюрера. Конечно, и без Москвы продолжать войну можно и нужно. Только ведь даже размышления о ее сдаче вредны. И тлетворны! И я запрещаю вам, лейтенант, думать об этом. Запрещаю фантазировать подобным образом. Не бывать! И — точка. И вы сами отлично знаете, что не бывать! Повторите.
— Не бывать, товарищ комиссар! Никогда…
— Вот так-то, Воробышек… Как тебя зовут? Воробышком позволишь тебя величать? Боевая птичка, выносливая!
— Владимир я, Алексеевич.
— Вова! Подходит… Не горюй, Вова! Помогать мне будешь до последней возможности, Вова…
— Буду, Сергей Александрович! То есть товарищ полковник.
— И не до «первого соприкосновения», как тебе начальник твой приказал. А до последнего! Соприкосновения… Понял?
— До последнего.
Позже две полуторки с красноармейцами на малой скорости несколько раз проехали по главным улицам городка. Иногда машины останавливались, бойцы не торопясь закуривали. Однажды, во время очередного перекура, заиграла солдатская гармошка. Серьезно, без озорства, от души заиграла. И сразу в нескольких окнах занавески вздрогнули. И глаза мелькнули. Девичьи, любопытные. Светом жизни вспыхнули.
Расставив посты, одна полуторка возвратилась на аэродром. На другой, полосуя шинами снежную целину, носился теперь комиссар Орлов, своими руками вертя черное рулевое колесо.
В тринадцать ноль-ноль грузовик Орлова зафырчал под аркой монастырских ворот.
По обе руки от ворот — вдоль крепостной стены — лепились добротные, древней, серьезной кладки кирпичные службы. Большая пустая церковь высилась в самом центре кремля, на обширной площади, когда-то старательно вымощенной ядреным булыжником, краски которого и всевозможные природные узоры так отчетливо проступали после дождя…
Типография помещалась в правом от входа крыле монастырских застроек. В левом крыле, где прежде одна за другой, как тюремные камеры, располагались кельи отшельников, теперь жили простые смертные.
Право же, не так это плохо — иметь свою келью. Сейчас, когда миром правит война, за трехметровой каменной стеной жилось как у Христа за пазухой.
Например, сегодня утром на площади городка в каких-нибудь тридцати метрах от монастыря взорвалась бомба. И что же? У Слюсарева, который в это время хлебал свой утренний чай, в серебряном подстаканнике лишь слабо задребезжала серебряная ложечка. Правда, в соседней келье у старика Матвея Перги сама собой — очень плотно — закрылась дверь в келью. «Откупоривали» старика Пергу всем этажом.
Нещадно прогазовывая и буксуя на зализанных временем камушках, Орлов объехал церковь, опоясав древнее строение ремешками рифленых следов.
Остановив полуторку возле двери, рядом с которой на стене здания висела голубая табличка: «Типография районной газеты „Заря коммунизма“», Орлов, не раздумывая, проник за эту дверь.
Миновав порожнюю застекленную будочку, где до войны типографский вахтер пил индивидуальный чай и курил папиросы «Спорт», Орлов вошел в цех.
Наиболее освещенная часть помещения отводилась под наборное дело. Здесь было рассыпано, раскидано, свалено под ноги множество драгоценного шрифта. В центре помещения, сложив на груди тяжелые руки, медленно вращался на винтовом табурете Слюсарев.
Хитрые глаза этого мужика светились насмешкой и как бы говорили: «Рассыпалась ваша газетка, не соберешь ее теперь ни в жисть».
— Ну, здравствуйте, Слюсарев. Какие соображения будут?
— А какие соображения? Машинки печатные изничтожены, раскурочены. Да и току электрического нету.
— Обойдемся, Слюсарев. Там в углу пресс. Ручной. Соображаешь?
— Соображаю. Это если лепешки из шрифта делать. Тогда в самую плепорцию. Жиманул и поджаривай на здоровье…
— А ты поаккуратней, Слюсарев. Не лепешки, а чтобы — газету. Хотя бы несколько экземпляров.
— Допустим, что справимся… Напечатаем. А завтра немцы придут и меня под этот пресс уложат… Что тогда? Или вы при немцах тоже командовать будете, гражданин хороший?
Орлов нагнулся, поднял с полу обрывок от бумажного рулона, подровнял края листа, положил бумагу на стол, послюнил химический карандаш и размашисто вывел:
«ПРИКАЗ
Гражданину Слюсареву под страхом смерти (физического уничтожения) приказываю приступить к исполнению своих обязанностей как работнику местной типографии и всячески содействовать напечатанию очередного номера городской газеты „Заря коммунизма“.
— Вот, читай, Слюсарев. Покажешь кому следует. Если понадобится.
— Не годится. Без печати документик…
— Какая сейчас печать, Слюсарев? Вот печать. — Орлов достал из кармана шинели парабеллум. — Вот резолюция, Слюсарев.
Мужик спокойно заслонился ладонью от черной дырочки револьверной. Затем еще спокойнее надел пальто, висевшее на гвозде переборки. Взял с верстака «приказ» Орлова, спрятал его в одежде.
— Ну, ежели так… Тогда другой разговор. Тогда я руки вверх задираю. Ежели насилие…
— Не насилие, Слюсарев. Борьба.
— За существование?
— За власть, Слюсарев.
— Не все ли теперь равно, какая власть… В войну-то?.. И та и другая — стреляет.
— Ах вон ты как заговорил!
— Власть не власть, а в могилу влазь. В итоге.
— А вот я тебе итог этот и подобью. Досрочно.
— Не подобьешь. Кто тебе тогда газету напечатает?
— Разве что…
— Ты думаешь, я немцев ожидаю? На другие харчи потянуло? Ни-ни. Мне политика ваша без надобности.
— Ты что же, анархист? Или верующий? Да ты оглянись! Иноземец пришел. На твою землю. Супостат… Во все времена Россия вся как один подымалась, ежели супостат. А ты — «поли-итика»…
— Не агитируй, гражданин Орлов. Не хрен дедушкин, подымусь. Если потребуется. А для войны мы — списанные, для службы. Вчистую. Потому как на шестом десятке пять лет прожил.
— Вчистую, говоришь? А совесть, Слюсарев? Или и ей у тебя отставка вышла?
— Может, я ее израсходовал всю… За светлые годы жизни.
— Ну и тип ты, Слюсарев. Бывает, такая деревина вырастет: все тело штопором перевито, выгнуто. Ни колуном, ни клином взять невозможно. Ни расщепить, ни расколоть…
— Пусть другие колются, а я погожу.
— Достаточно, Слюсарев. Собрание закрываю. У нас мало времени. В любую минуту нам могут помешать… Нужда заставляет связываться мне с тобой, с…