— Я перескажу хану ваши резоны, — подавленно сказал Абдувелли-ага, прощаясь. — И постараюсь убедить его в полезности уступки крепостей.

   — В таком случае вы заслужите благодарность не только татарского народа, но и её величества, которая скупиться не станет, — многозначительно пообещал Веселицкий, намекая на хорошее награждение.

* * *

Декабрь 1771 г.

Для казачьего полковника Шаулы, оставленного с полком зимовать в Еникале, декабрьские дни выдались беспокойными. Здешние обыватели-христиане — армяне, греки, — побывавшие на Тамане, где вели обычную свою торговлю, возвращались в крепость с тревожными вестями. Говорили, что к кубанским землям прибыли турецкие суда с большим войском и сильной артиллерией; что турки намереваются дождаться, когда от крепких морозов замёрзнет море, чтобы перейти по льду через пролив на крымский берег и с помощью татар, сохранивших верность султану Мустафе, внезапным ударом овладеть Еникале, Керчью, Арабатом, а потом захватить Кафу. Ещё говорили, что турки уверены в лёгкой победе, поскольку считают русское войско малочисленным — 7—8 тысяч человек, — половина которого к тому же погублена моровой язвой. И все обыватели в один голос твердили: покушение на Крым готовится с ведома Сагиб-Гирей-хана, имеющего тайную переписку с турками на Тамане.

Шаула поспешил известить об этом командующего Крымским корпусом генерал-майора Тургенева.

Николай Иванович, прочитав рапорт полковника, выразил сомнение в истинности сведений:

   — Турки не глупцы, чтобы лезть под огонь крепостных пушек Ениколя! А вот десант высадить могут. Где-нибудь в тихом месте.

И приказал сторожевым постам, разбросанным по всему побережью, усилить наблюдение за морем. Шауле же он отправил ордер с приказом допрашивать всех людей, прибывающих с Тамана, а подозрительных — брать под стражу.

29 декабря, в полдень, казаки Шаулы привели в полковую канцелярию четырёх татар, проживавших, по их словам, в деревне Судак.

   — А почему со стороны Тамана плыли? — спросил полковник, зловеще буравя арестованных воспалёнными глазами.

   — От тамошнего армянина Крикора письма везли.

   — Кому?

   — Здешнему Аведику Минасу.

   — А на Тамане как оказались?

   — По торговым делам ездили.

Шаула цепко оглядел по-нищенски бедно одетых татар... «Хитрят сволочи! Таким впору не торговать, а по миру с сумой ходить. Ну ничего, я дознаюсь правду!..»

Между тем старший из татар Айвас Добнгел в подтверждение своих слов достал из-за пазухи три помятых письма.

Шаула покрутил их в руках, пытаясь разобрать написанное — письма были на армянском языке, — кинул на стол и, обернувшись к стоявшему у двери казаку, коротко бросил:

   — Минаса сюда!

Через полчаса армянин, проживавший неподалёку от канцелярии, предстал перед полковником.

   — Ты Крикора знаешь? — спросил тот, ничего не объясняя.

   — В приятельстве состою, — ответил Минас, опасливо оглядываясь на казаков.

   — Тебе письма?.. — Полковник небрежно двинул бумаги к краю стола. — Он писал?

Минас быстро взглянул на листы:

   — Его рука... Только мне два письма, а это здешнему торговцу Капрелу.

Шаула перевёл взгляд на татар:

   — А где сам Крикор?

   — Остался распродавать товар, деньги получить и овец закупить, — ответил Айвас Добнгел.

   — А ты что скажешь? Пишет про овец? — обратился Шаула к армянину.

   — Упоминает, — подтвердил тот, осторожно кладя бумаги на край стола.

Полковник нахмурился: выходило, что татары говорят правду... А верить не хотелось!.. Он оглядел татар.

Младший из них — двадцатичетырёхлетний Муса Уген — был худ, немощен и, судя по бегающим глазам, труслив.

   — Этого оставить! — Полковник указал на Мусу. — Остальных прочь!

Казаки вывели татар и Минаса за дверь.

Шаула встал из-за стола, неторопливо переваливаясь на кривых ногах, подошёл к Мусе, угрюмо посмотрел на него:

   — Приятели твои правду сказали?

   — Клянусь Аллахом! — поспешил заверить Муса, едва толмач закончил переводить вопрос.

Шаула склонил голову на плечо, словно прислушиваясь к чему-то, и вдруг неожиданно, без замаха, ударил татарина чугунным кулаком. Тот, даже не охнув, полетел, опрокидывая скамьи, в угол комнаты, глухо ткнулся в стену, сполз на пол; некоторое время не шевелился, потом слабо застонал, обхватил лицо руками. Между грязных пальцев засочилась кровь. Вздрагивая всем телом, сплёвывая на грудь сгустки тягучей крови, он замычал что-то неразборчивое.

Полковник взял со стола глиняный кувшин с водой, опрокинул его на голову Мусы, подождал, пока тот придёт в себя, и нарочито медленно стал закатывать рукав на могучей волосатой руке, всем видом показывая, что главное ещё впереди.

Муса, блуждая глазами, размазывая по мокрому лицу кровь, слабо зашамкал разбитым ртом.

   — Он говорит, что скажет правду, — перевёл толмач, охотно наблюдавший за безуспешными стараниями татарина встать. — У Айваса есть ещё письмо.

   — Вот, значит, как, — процедил полковник. — А ну зови басурмана! — велел он толмачу.

Казаки втолкнули Айваса в комнату.

   — Ну-ка, сволочь, показывай письмо, — зашипел полковник, угрожающе надвигаясь на Добнгела.

Тот увидел окровавленного Мусу, всё понял — вытащил из сапожка тонко скрученный бумажный свиток.

   — От кого? — рявкнул Шаула.

   — От Акгюз-Гирей-султана к крымским мурзам.

   — О чём пишет?

   — Не знаю... Писано по-армянски. Рукой Крикора.

   — А те три?

   — Нет... Их написал по приказу султана таманский армянин Хазак.

   — Минаса сюда! — крикнул казакам Шаула.

Едва армянина ввели в комнату, как он, получив свинцовый полковничий удар, отлетел в тот же угол, где распластался Муса.

   — Зараз ты мне всё расскажешь! — пообещал полковник барахтающемуся Минасу...

Спустя час Шаула продиктовал полковому писарю рапорты для Тургенева и вице-адмирала Синявина, предупредив о письмах Акгюз-Гирея, подтверждавших готовность турок атаковать в ближайшие недели Крым.

Алексей Наумович Синявин переслал рапорт Шаулы в Бахчисарай Веселицкому, чтобы тот потребовал от хана объяснений.

* * *

Декабрь 1771 г. — январь 1772 г.

Никита Иванович Панин около часа провёл за письменным столом, набрасывая черновые заметки о политическом и военном положении империи, которые собирался представить Екатерине. Писал он неторопливо, часто откладывая перо, подолгу обдумывая то или иное предложение, стараясь и мысль выразить точнее, и изящность слога соблюсти.

Положение измотанной военными действиями империи было затруднительным: война с Портой затягивалась, мятежники в Польше продолжали сопротивляться, дело независимости Крыма не достигло ещё желаемого завершения. К этому следовало добавить зарождавшиеся осложнения в отношениях с Австрией, ревниво наблюдавшей за победами русских войск в Крыму и особенно за стремлением России и Пруссии укрепить своё влияние в Польше.

«Венский двор, — писал Панин, — или, лучше сказать, первенствующий оного министр князь Кауниц питает в сердце своём величайшую ненависть и явное недоброжелательство к успехам оружия нашего. Искры одной, так сказать, недостаёт к превращению оных из пассивного умозрения в сущий активитет.

Обращаясь к сей несложной картине, нахожу я, что новые в ней открывшиеся тени требуют и новых времени и обстоятельствам свойственных средств, а особливо подчинения их всех точным и исправно размеренным правилам как по состоянию сил и ресурсов наших, так равным образом по количеству и важности опорствующих нам пружин. Если бы Венский двор оставался равнодушным зрителем нашей войны, то можно было бы оставить в Польше один корпус, а главными силами ополчиться против турок и действовать столь наступательно, чтобы принудить их безмолвно принять мир на наших кондициях. Но теперь, когда Кауниц, убедив себя и двор в необходимости сохранения равновесия между Россией и Портой, доводит дело до крайности и почти явного разрыва с нами, благоразумие требует уступить обстоятельствам и удовольствоваться тем, чтобы пункт вольности и независимости крымцев и прочих татар, как наиболее нас интересующий, прежде всего был определён и немедленно утверждён...»