Изменить стиль страницы

Екатерина Онуфриевна дрожащими руками отодвинула на окне занавеску и поставила на подоконник икону Владимирской Богоматери с мерцающей лампадой.

А отец с братом Иваном открыли крышку погреба на полу, Екатерина Онуфриевна засветила керосиновую лампу.

   — Там сухо, — спокойно сказал отец. — Можно сидеть на мешках с картошкой, и я сейчас одеяло дам, чтобы детей накрыть. Спускайтесь.

Старик, закрыв книгу, поднялся, что-то тихо сказал на своём языке, тоже спокойно, даже с достоинством, и первой стала спускаться по лестнице старуха с отрешённым замершим лицом. Её поддерживали под руки Наум Александрович и тётя Блюма.

По щекам тёти Блюмы катились слёзы, чёрные густые волосы растрепались, рассыпались по плечам и спине, она говорила:

   — Илья... Он сейчас пойдёт с работы...

   — Успокойся, Блюма... — Отец помогал спускаться в погреб старику. — Илья умный человек, на рожон не полезет. И на пристани у него друзья. Если что, спрячут. Да туда эти громилы и не сунутся. Теперь ты, и мы передадим тебе детей.

Тётя Блюма послушно спустилась в погреб, и отец с Иваном стали передавать ей малышей, переставших плакать.

   — Я останусь здесь! — сказал Ося.

   — Ты что, сынок? Если они войдут... — В голосе тёти Блюмы был ужас.

   — Я останусь здесь! — Оська сжал кулаки. — Если они сунутся, я буду защищать вас!

   — Правильно, хлопец, — сказал Наум Александрович. — Оставайся. Но в нашу хату они не войдут, не волнуйся, Блюма.

И крышка погреба опустилась. Мама накрыла её половым ковриком.

Нет, Гриша не мог постичь смысл происходящего. Все Гутманы такие хорошие, добрые, весёлые люди! А Оська — его лучший друг. Дядя Илья работает грузчиком в речном порту, и какой он сильный! Иногда, если выпадает свободное время, он возится с детворой, и их любимая игра — «Лезь на гору!». Оська подаёт команду: «Лезь на гору!» — и все ребята бросаются на дядю Илью, повисают на нём, как виноградины на стволике грозди. «Держись крепче!» — кричит дядя Илья и начинает кружить ребят — хохот, радостные крики...

И этих людей хотят убить? За что?.. И не могли они продать Христа. Ведь это было давным-давно: Иисус Христос в Иерусалиме... Батюшка на уроке закона Божьего рассказывал...

Послышался звон разбитого стекла, рёв толпы.

Гриша пулей стрельнул к двери — никто не успел остановить его — и оказался во дворе. Он прокрался к плетню, встал босыми ногами на первую жердину, выглянул на улицу.

Разъярённая рваная толпа стояла у хаты Гутманов: жёлтые рубахи на детинах с красными, бородатыми, пьяными рожами. («Почему так много в жёлтых рубахах?» — успел подумать Гриша.) Был среди толпы молодой высокий священник с красивым опрятным лицом, большой крест на груди слегка раскачивался из стороны в сторону. Присутствие священника среди этих людей особенно поразило мальчика. Толстая баба, по щекам которой тёк пот, держала в руках икону в золочёном окладе с изображением распятого Христа. Колыхались над толпой хоругви, портреты Николая Второго, огромный детина размахивал белым с голубыми полосами Андреевским флагом.

Толпа хаотически перемещалась, тяжко двигалась, орала.

А у калитки с колом в руке стоял Микола, старший брат Остапа Небийконя, кряжистый, зловещий, в жёлтой рубахе, прилипшей к потной волосатой груди, и кричал дурным сорванным голосом:

   — Гутманы! Выходь! Усих порешим! Илья, жидовское отродье! Выноси своих гадов!

   — Бей! — ревела толпа.

   — Спасай мать-Расею!

В хату полетели булыжники. Затрещало разбитое стекло.

   — Одного царя-батюшку порешили, теперя за другого!..

   — Кровь наших дитёв пьють! — истошно вопила толстая баба с иконой в руках.

   — Социялисты проклятые!

   — Усю Расею иноземцам продали! — неистовствовала толпа.

Гришу трясло мелкой дрожью, он стал плохо соображать: этого не может быть! Не может...

Микола Небийконь вышиб плечом калитку, ринулся к хате, и за ним, опрокинув плетень, топча палисадник, бросилась, тяжело, угарно дыша, толпа.

   — Круши! — ревели нечеловеческие голоса.

Гриша увидел, как несколько человек во главе с Миколой выломали дверь, застряли в тёмном проёме... И все ввалились в дом. Толпа замерла. Прекратились выкрики.

Ждали...

   — Ненавижу! Ненавижу!.. — шептал Гриша, и бессильные, злые слёзы туманили его глаза. — Убью!..

На пороге показался Остап с пуховой периной в руках.

   — Никого! — гаркнул он. — Поховалысь! — И своими огромными ручищами с хрустом разодрал перину.

Мгновенно ветер набросился на охапки пуха, всё — и ревущая толпа, и кусты жасмина под окнами, и растерзанный палисадник — покрылось белым пухом, его несло, кружило, поднимало вверх...

...В дальнейшей жизни этот сентябрьский снег из перины Гутманов снился Григорию Каминскому в редких кошмарных снах.

   — Теперя к Ромбауму! — завопил Остап. — У их дед паралитик! Небось у хати сидять, двери сундуками поприперли!

Гогочущая, изрыгающая ругательства толпа, окутанная облаками белого пуха, повалила к углу соседней улицы, где находился дом аптекаря Ромбаума, лечившего всю округу.

Вечером, за ужином, когда уже всё было позади, когда все знали о мученической смерти аптекаря Ромбаума, о гибели его семьи и в окраинную рабочую слободку Екатеринослава понаехало много полиции, четырнадцатилетний брат Иван, резко отодвинув тарелку с мамалыгой, сказал:

   — Так быть не должно! И так жить дальше — нельзя!

   — Я согласен с тобой, сын. — Наум Александрович положил на плечо сына тяжёлую руку.

   — И я, папа, буду с теми, кто борется с этой мерзостью! Я за социализм!

Отец промолчал. Мама плакала.

«И я с тобой! И я, Иван!» — твердил про себя Гриша.

...Позади остались бахчи, тропа вильнула в заросли кустарника, ещё немного пройти по низине. Уже издали братья услышали возбуждённые возгласы, крики одобрения.

Путь им преградили трое парней. Один из них, смуглый, с рябинками на щеках, улыбнувшись, сказал:

   — А, гимназия! Проходи!

Лужайка была заполнена людьми. Преобладали здесь рабочие, и молодые, и пожилые, в их единую массу были вкраплены студенческие кители и светлые цивильные костюмы «господ из благородных» (так, с некоторым недоверием и предубеждением, тут называли учителей, инженеров, служащих контор — словом, представителей интеллигенции).

На бочке стоял пожилой худощавый рабочий в синей сатиновой косоворотке, подпоясанной тонким ремнём, штаны были заправлены в сапоги, в правой руке он сжимал фуфайку.

Двенадцатилетний Григорий Каминский уже многое понимал из того, что говорили и о чём спорили на нелегальных сходках.

   — Куда зовут нас меньшевики? — говорил рабочий на бочке, энергично жестикулируя рукой с зажатой в ней фуфайкой. — К парламентской борьбе! Берите пример с рабочих европейских стран, говорят они мам! Мирным путём добивайтесь всеобщих демократических выборов, посыпайте в Государственную Думу своих депутатов... Меньшевики даже против всеобщей забастовки...

   — Долой! — закричали в толпе.

   — Даёшь забастовку!

   — Гони меньшевиков!

   — Да здравствует революция!

   — Товарищи! — поднял руку оратор, и толпа неохотно стихла. — Российская социал-демократическая партия готовится к своему пятому съезду. Он будет работать в одной из стран Европы. Думаю, на нём позиции меньшевиков и наши, большевистские позиции прояснятся окончательно. Нам, социал-демократии Минска, предстоит избрать на съезд своих депутатов. Я призываю послать товарищей, стоящих на большевистской платформе!

Толпа загудела. Со всех сторон кричали:

   — Большевиков — на съезд!

   — Долой соглашателей с буржуями!

   — Николаич, читай фамилии!

Но в это время раздался пронзительный свист, на поляне появился один из парней, встретивших Ивана и Гришу на тропе к поляне, и закричал:

   — Казаки! С трёх сторон жарят! Бахчами уходить надо!

Толпа, на мгновение замерев, ринулась в разные стороны.