Бередливая, горячая мысль залетела в него, как прошелся он важным шагом по старицким хоромам с винным кувшином — раз прошелся, да другой, да третий, — отпугивая и гоня с дороги растерявшихся челядников… Славно было бы — раззадумался Васька — остаться ему в Старице, покуда царь с князем в отъезде будут. Хозяином был бы!.. Ефросинью он уже в счет не брал. Запер бы ее в покоях — кому она могла пожаловаться? Да и кто посмел бы за нее вступиться? Весь охоронный полк царский в Старице — триста сабель без полусотни!
Буйным, хмельным и греховным мыслилось Ваське то вольготье, которое он мог бы обрести, останься в Старице один. На всю жизнь насытил бы себя, выдайся ему хоть один такой день, но откуда на него могло скатиться такое счастье?! На удачу свою он уж не надеялся: она сполна наградила его, приблизив к царю, а просить царя — просто так, взять и попросить оставить его в Старице — Васька не смел.
Неухищренная Васькина душа смирилась быстро и легко, и, спускаясь в десятый раз в погреб за вином, от которого в царской опочивальне уже задурила неистовая веселость, он позабыл про буйное и греховное вольготье, искушавшее его душу: он был пьян и всем доволен. Веселый, важный, шествует он через княжьи палаты с кувшином, как поп с кадилом, — в глазах хмельная замять, тяжелое сердце рвется из-под мышки, жжет бок, Васька надсаженно обжимает его рукой, а в глазах замять, круговерть — легко Ваське, вольготно, весело…
В царской опочивальне блаженствует хмель, и новый кувшин уже только на зависть глазам… А самые завидущие глаза — у Левкия. Васька плещет ему в чашу густую, как кровь, мальвазию, Левкий окунает в нее свой жадный рот; высосав, отдышавшись, начинает вылизывать по-собачьи алые заеды.
Федька натягивает на Ивана зашморганные сапоги, после сапог принимается натаскивать ферязь… Иван пьян, весел — Левкий постарался, потешил, развеселил царя, окунул его омраченную душу в хмельную купель и вынул ее оттуда посветлевшей и облегченной. За это и любит его Иван, и держит около себя, лечась его юродством и шутовством. А Левкий старается угодить ему и потчует его этим зельем щедро и обильно, видя, что он пристрастился к нему так же, как пристрастился к зелью хмельному.
На крыльце Ивана встречал князь Владимир. Полдня прождал князь — обедать не сел, не прилег… Что на душе — бог весть, а на лице радушие, приветливая улыбчатость… Даже решился по-братски пожурить Ивана, что тот во хмелю в дорогу пускается.
Иван вальяжно обнял Владимира, притянул к себе, настырно — раз и другой — поцеловал в темя. Владимир как-то сразу сник от этих поцелуев, словно почуял скрытый в них яд.
Зазвонили к обедне. Глухо, как бы таясь, покатился над Старицей медленный звон. Навстречу ему, из широких ворот княжеского подворья, выметнулись четыре тройки. На головной — царь, пьяно откинувшийся на широкую спинку саней, устланных бухарскими коврами…
Васька пустил лошадей во всю прыть — топот копыт заглушил откатившийся звон.
Умчался царь из Старицы, а она осталась растерзанной, напуганной и смятенной, как девственница, познавшая жестокую и властную похоть. Ответа на вопрос — что будет? — она не получила, да и этот самый напастный для нее вопрос затмился на некоторое время пьяным угаром, которым одурманила ее все та же жестокая и властная похоть.
В первый же день, как и обещал царь, выкатили на торг десять бочек вина — и окунулась Старица в хмельную купель, разбесилась, разъюродствовалась, зашлась разгульным гвалтом и ропотом, распотрошила свою степенную благообразность и вывернула ее на дурную сторону. До потемок дурили и буйствовали старичане, дорвавшиеся до дарового зелья, а с потемками еле-еле поунялись и поплелись по домам, но не все добрались до кутников и теплых печей — многих приютила холодная подворотня. Всю ночь мыкались с фонарями по старицким улицам бабы да слуги, разыскивая своих мужей и хозяев.
На заутрене церкви были пусты, но разве осмелились бы старицкие попы восстать в своих проповедях на того, кто толкнул их паству на такой грех. Уныло служились службы, зато торжественно воздавалась хвала царю, пожертвовавшему каждому храму и каждой церкви щедрые дары, В первый же день он лично объехал все церкви и соборы, сделал вклады иконами, серебряной утварью, деньгами и в каждой церкви заказал молебны по убиенным в Полоцке. Такие молебны он заказывал во всех городах и монастырях, мимо которых проезжал.
Ночь прокатилась по Старице тяжелым хмельным забытьем, а утром дьяк Большого приказа, царский казначей Угрим Львович Пивов, расчесывая пятерней свалявшуюся муругую бороду, по проспавшийся, не прохмелевший после ночного пира, утробно икая и с мукой крестя рот, расхаживал меж пяти дубовых сундуков, сплошь окованных железом, и угрюмо, но ревностно осматривал висящие на них замки. Палату с сундуками охраняли семеро стражников снаружи, а внутри, прямо на сундуках, спал Махоня Козырь — заплечных дел мастер, который один стоил семерых со своей силищей и которому в извечной его неприкаянности всегда приходилось искать себе приюта в самых невероятных местах.
Угрим Львович поджидал старицких кабатчиков, чтобы вновь отсчитать им двадцать пять рублей, обещанных царем на вино.
Махоня не поднимался с сундуков, похотливо позевывал, почесывался, прижмуривался, мягко, словно обласкивая дьяка, говорил:
— Эх, пригожее житье-бытье на сейном свете…
— Ну уж?!. — икнул и перекрестил рот Пивов.
— Ей-бо!.. Я како секу бедолажных, у мене приятство в душу восходит! Како у тебе, коли ты деньги считаешь! Весь бы век сек… Иначе тоска! В нутре — как бы песок…
— Пригожее, стало быть, житье?
— Пригожее! Вот бы еще бабу… высечь! Николь не сек баб.
— А мял?..
— Дык сие-т што?! Вовсе не то приятство. Высечь бы!..
— А замок пошто порушен? — насупляется Пивов, заметив на одном из сундуков погнутую дужку замка.
— Дык… испытал — нешто сломить нельзя?!
— А как кугмач 126 твой испытаю?
— Дык… — Махоня виновато отворачивается от грозного лица дьяка, но дьяк перешагивает через сундук, сует Махоне под нос кулак…
— Будет тебе пригожее житье!..
— Дык… — виноватится Махоня, — все едино пусты. Всю уж казну пропировали да провоевали. Последнее старичанам на зелие вытрухиваешь.
— Ишь ты! — дивится Пивов. — Откель тебе ведомо про сие?
— Сам-то ты, Угрим Львович, во хмелю сие бубнил.
— Вот те на!.. — поражается Пивов. — Высечь надобно меня… Высечь, высечь! — сокрушается Пивов.
— Дык чаво — поусердствую, Угрим Львович, — услужливо говорит Махоня.
— Тебе бы токо сечь!..
Приходят кабатчики. Махоня нехотя слазит с сундуков, садится в углу… Кабатчики начинают торговаться с дьяком — не хотят уже выставлять десять бочек за те же деньги: убыточно, мол, оптом, от кружечной торговли прибыль большая!.. Хвалуют дьяка согласиться на семь бочек.
Пивов, раскорячась, садится на один из сундуков, захватывает в кулак свою бороду — зловещее сопение его начинает терзать скряжные души кабатчиков. Некоторое время они маются, перескрипывают половицами, утружденно и горестно перетаптываясь, как на панихиде, наконец, перестрадав, обмыслив, подсчитав, добавляют еще одну бочку. Пивов продолжает восседать на сундуке, как на троне… Половицы начинают скрипеть еще жалобней, лица кабатчиков натужно осклабляются в льстивой улыбке — душу готовы уступить дьяку, только не лишнюю бочку, но Пивов непреклонен:
— С кем торгуетесь, ялыманщики, — с царем! Он вас от татарвы щитит, от литвина щитит, от ляха щитит, вон — пять сундуков серебра истратил, чтоб вам, корнодухим, вольготно во всем было, а вы жлобитесь, мошну свою набиваете!
— Торг дружбы не знает, Угрим Львович…
— Пета бяху 127 — отмахивается Пивов. — Десять бочек, и ни единой мене! Не то — вон томится без дела наш заплечник, а у него плеточки по сходной цене!