Изменить стиль страницы

— Все? — вздрогнул Михайло, словно очнувшись от сна. — А знаешь, что сказал царь, когда я доложил ему про треух? «Дознаюсь, — сказал, — кабы и не треух, а ворсинка с него осталась!»

— Он много говорит!.. — резко отрезала Марья. Глубокая, невымещенная обида выхлестнулась из нее с этими словами. — Послушать только, посмотреть, каким злом пышут его уста, сколько грозы в них на недругов, а на деле?.. На деле где та гроза?

— И ты намерилась подлить масла в огонь?! — насупился Булгерук. — Намерилась натравить его на врагов?! С тем и Айбека на торг выслала? Отвечай, с тем?

— То мое дело, что я намерилась…

— Твое дело не лезть не в свое дело, — грубо сказал Михайло, поднимаясь с пола. — В монастырь захотела, да?

— Потому и намерилась, что не хочу в монастырь. Если б знали вы!.. Знали б вы!.. — заломила Марья руки. — Не любит он меня! Не любит!!

— Бабья блажь! — усмехнулся Михайло. — Как можно такую не любить? Тебе не осознать, как ты красива!

— Что ему моя краса?! Он мужик… Ему бабья краса нужна на час, как и всем вам, чтобы насытить свою плоть! А в душе у него иное!.. Он про королевну Катерину думает, про сестру Жигимонтову… Она ему нужна пуще всех! Жигимонт бездетен, помрет — наследовать корону некому. Вот он и хочет взять за себя Катерину, чтобы через нее получить право на польский престол. Разумеете теперь, какие мысли, какие чаянья в нем? Польша и Русь под его единой рукой, и он — государь, каких нет окрест! Так нешто может моя красота, какой бы она ни была, затмить в нем сие?! Да и он… — Марья сглотнула слезы, — был бы глуп и ничтожен, если бы сменял такое на бабью красу. Я бы первая презрела его!

— Нешто правда сие? — сказал недоверчиво Михайло. — Не пригрезилось тебе, Кученя? Не дурная ли бабья ревность в тебе? Ведь за Яганом 250 свейским Катерина. Как же может он взять ее?

— Вызнала я крепкую тайну его… Сносится он тайно с Ириком, братом Ягановым, договаривается с ним о вечном мире, города ливонские уступает Ирику, но чтоб Ирик ему за то Катерину выдал… Отнял у брата и выдал ему.

Братья немо, убито смотрели на Марью, пораженные ее словами. Обреченность заполнила их глаза, и легче было Марье увидеть в них холодную жестокость предательства, отступничества, равнодушия, чем эту унылую, безвольную смиренность. Она догадалась, почуяла — болезненным, обостренным чутьем, — увидела, глядя на обникшие лица братьев, что в душе они уже доставили крест на ее судьбе. Она понимала, что в эту минуту в их души, в их сознание вошла и накрепко утвердилась смиряющая убежденность в неотвратимости, в неизбежности того, что поведала она им, потому что знали, чья воля довлеет над этим, — знала об этом и сама Марья, знала и сознавала, как жестока и всесокрушающа эта воля, и понимала смиренность братьев перед ней, но оправдать их и простить им этого не могла.

Закипело в ней яростное негодование, такое яростное и лютое, что бросилась бы она на них, вырвала бы их смиренные души, кинула бы себе под ноги, растоптала бы их, растерзала в ошметья, пусть бы были совсем без душ — пусты, холодны, чужды, безучастны, только не было бы в них этой невыносимой для нее смиренности, страшной, увечной, отвращающей смиренности и слабости, которые в любое время безропотно и покорно готовы выдать и выдадут ее на любой произвол.

Тяжелые слезы обиды взыскрились в ее глазах, свирепый излом встрепенул бескровные губы, но сдержалась Марья, отвернулась, отошла от братьев, присела на скамью у стены.

— Что же пообникли, братья? — спросила она с мстящей издевкой. — Притомились иль души в вас обмерли? Не чаяли услышать такого?! Ну воспряньте, воспряньте!.. Про Айбека он не дознается, а более ничто вам не грозит, покуда я буду царицей. А я буду царицей, буду! Всю свою жизнь! Презрю свою красоту и тело свое!.. Они мне плохие пособники. В том-то и будет погибель моя, ежели я буду ему токмо бабой… Я полезной должна быть ему… и нужной — не токмо для ложа. Я не могу принести ему корону, как Катерина, но я сохраню ему его собственный венец, который он может потерять скорей, чем обрести Катерину и польскую корону. Есть у них тут, у московитов, хорошее присловье: за двумя зайцами погнаться — ни одного не иметь! Вот и он нынче так… Еще и одного-то зайца в руки накрепко не захватил: чуть сплошай — и ворсинки в руках не останется, а уж за другим пустился! На две стороны мнит управиться: одной рукой здесь держать, другой Катерину и корону добывать. А ведь мудр же, мудр, знает, что здесь потребны обе руки, что и двумя-то трудно одолеть всю сию злобную стаю шакалов, оскаливших на него свои пасти. Они токмо часу ждут, чтоб вцепиться ему в глотку! Стерегут его, выслеживают!.. А ему за мыслями о Катерине теперь недосуг о врагах своих думать, стеречь их, упреждать, изводить… Не будь меня, он в своей нынешней опрометчивости и забыл бы про них, — тревожно возвысила голос Марья. — Хоть на день, на час, но забыл бы! А им и того достаточно, чтоб справить свой пир. Но я есть, и я не дам ему забыть про его врагов — ни на день, ни на час, ни на миг! Я сберегу ему венец. Сберегу! И он оценит меня! А не оценит… — страшный огонь полыхнул в Марьиных глазах. — Изведу и его и себя!

2

Ночь… В царской спальне, где даже днем мутноватые проблески света не простираются дальше малюсенького оконца, жухлый мрак, чуть тронутый тлеющей перед образами лампадкой, и келейная, осмиряющая тишина… Тишина… Только дождь еле слышно шуршит за стеной — мягко, убаюкивающе, наполняя черную пустоту спальни дремотным, отрешающим покоем.

Не спит Иван… Терпкая духота и нудный, наваждающий шорох дождя донимают его и гонят прочь сон.

Он лежит на широкой жесткой лавке, покрытой выворотной лисьей шубой, — распластанный, недвижный, с искрута запрокинутой головой. В изголовье — чуть прикрытая краем шубы, грубая полстяная скатка, упруго вдавливающаяся в затылок и будто расплющивающая его. От этого голова кажется ему непомерно большой и тяжелой, как будто ее придавливает к взголовью внутренняя, накопившаяся в ней от бессонницы тяжесть и какая-то еще, совсем иная, болезненная и раздражающая, исходящая извне — из мрака и тишины, наполняющих спальню, из их дремотности и притаенности, которые не усыпляли, а пробуждали, вередили, подстегивали мысли.

Мысли… Мысли… Мысли… Будто заговорщики, обступили они его и, почувствовав его беспомощность и беззащитность, в злорадном наслаждении затеяли свой бешеный хоровод. И все, все, что несли в него мысли, чем наполняли его, с какой-то изощренной настойчивостью стремилось проникнуть в его душу, пробиться к его совести, чтобы затронуть и их, поразить, причинить им боль, занести в них смуту.

Не спит Иван, не идет к нему сон… Истомленный мучительной навязчивостью мыслей, лежит он, простертый на лавке, как мертвец, рука его твердым изгибом запястья тяжело облегает переносье, придавливая расслабленные веки и словно защищая скрытые под ними глаза от черной въедливости мрака. Он лежит не шевелясь, будто таится от кого-то или страшится стронуть в себе, в своей душе что-то такое, что откроет доступ к его подспудному, к тем самым укромным глубинам души, куда упорно рвутся его мысли.

Не спит Иван, и уже не наваждающий шорох дождя за стеной и не терпкая духота гонят прочь от него сон, а тишина и покой. Они вызывают в нем такое чувство, будто это какие-то существа во плоти и крови, проникшие в спальню и притаившиеся в ее загусшем мраке. Кажется, что сними он руку с лица, открой глаза — и явственно увидит их, стоящих у его изголовья, — жестоких пособников какой-то могучей, тайной силы, приставленных к нему, чтобы возвратить в его память многое из того, что, казалось ему, исчезло из нее навсегда, чтобы обернуть к нему другой, не видимой ему ранее стороной все давнишнее и нынешнее, сотворенное его волей и разумом, и открыть ему некую истину, которую он ни ранее, ни теперь не желал и не желает знать, и с этой истиной пробиться к его душе, к его совести. И чувствовал Иван, что все эти мысли, мечущиеся в голове, — не просто мысли и не столько мысли, сколько какая-то подсознательная, ранящая, уязвляющая его самообращенность, какой-то еще не совсем ясный, но вместе с тем тягостный и мучительный разговор с самим собой, со своей душой, со своей совестью, — как будто многое из того, что предстало сейчас перед его сознанием, он совершил вопреки своей душе, вопреки своей совести, вопреки всему тому, что двигало его, вдохновляло и оправдывало перед самим собой.

вернуться

250

Яган — Юхан, герцог Финляндский, брат шведского короля Эрика XIV.