Изменить стиль страницы

— Что ж ты без пояса, аки срамная жёнка?

Он всегда так начинал — вполголоса, взвинчиваясь до визга, а дальше бесы несли его, покуда не схватывало сердце. В прежние времена сердца отказывали у других, теперь всё чаще — у него. На пятничных сидениях лекарь Элмес был наготове со своим алембиком и достоканчиком: кто из бояр оказывался проворнее, глотал лекарство, потом давали государю... У Елены сердце не дрогнуло, не вострепетало веще, только тяжёлая шереметевская губа брезгливо отвалилась.

Пояс... В назревшем семейном взрыве и пояс может послужить запальным шнуром. Дом разнесёт, о нём не вспомнят. На сей раз сторожа, комнатная боярыня и истопник только о поясе и вспомнили, услышав государев визг. Сунуться побоялись. А Елену как заколодило. Знала, что надо хотя бы отвести глаза, изобразить смущение, убраться. В голове — одна простая, как булавка, мысль: ори, душегуб, быстрее сдохнешь!

Такие мысли читать нетрудно. Он захлебнулся слюной и замахнулся своей гнусно-знаменитой свайкой, окованным железом посошком.

Елена снова не испугалась. Хуже — вдруг возжаждалось, чтобы ударил! Мужчина, бьющий женщину, теряет благородное лицо и признается в нравственном бессилии, в жалкости перед нею. Кроме того, она давно проникла в слабость свёкра — его оглядчивость во гневе, если он сталкивался с неодолимой силой. Ударит и ужаснётся, отвалится, зато они с Иваном немедленно покинут Слободу! Ей легко будет притвориться недужной, что в её положении опасно для самой династии, а Иван Васильевич втайне боится любой огласки о семейных неурядицах, осуждения иноземцев, да и своих бояр, которых именует холопами. Злобный трус...

Ударил страшно. Не по плечу, даже не по виску, а по вместилищу жизни, приюту, сгустку её горячего кусочка. Поперёк живота, с каким-то мелким, косым подбегом, примерившись! Выкатились по-рачьи желтоватые белки с бессмысленными бусинками зрачков. Не человек, даже не зверь — членистоногое, чуждое зародков жалости. Второй удар пришёлся по напрягшейся яремной жиле, но оказался нечувствительным рядом с болью, опоясавшей живот.

Елена замычала, горло перехватило ужасом. Сцепила руки на животе, заметив, что свайка снова нацелилась влажно блеснувшим наконечником. И что-то нечестиво-глумливое явилось на внезапно подтянувшемся, словно оголодавшем лице царя, кудлато заросшем рыжей бородой... Вбежал царевич. Муж!

Елена откинулась к стене, затянутой ковром, прикрыла глаза в облегчении, расслаблении. Он защитит. Не видела, что сделал в первую минуту, только крик: «Кровавая собака!»

Сорванный визг мужа походил на отцовский. И дальше он совершенно как Иван Васильевич забрызгал необязательными словами, некстати перечисляя прежних жён, названия монастырей. Надо жену спасать, он обиды исчисляет! Подняв веки, близко увидела сплетённые руки отца и сына — будто мальчишки друг у друга свайку отнимают, балуются. Снова дурацкие словеса про Псков, и с бабами-де легче драться, чем с Обатурой. Она не баба! Вновь резануло по животу, горькая, жгучая изгага подкатила к горлу. Вот изблюет на расшитый полавочник... Иван Васильевич вёртко и молодо, словно потешный боец на торгу, вырвал руку и с оттяжкой ударил сына. Иван упал.

Ни сторож, маявшийся у дверей, ни появившийся из-за занавески Борис Годунов не бросились к упавшему. Даже Елена не приняла удар всерьёз. Прежде отец его и крепче бил. В звуке удара не было хлёсткости и костяного хруста. Кинулись к государю, затрясшемуся, задышавшему прерывисто, со свистом и остановками, как дышат умирающие. Елену корёжило на лавке. Последнее, что видела, было любимое лицо, искажённое не болью, а как бы изумлением. Потом тошнотно-пахучие одежды мамок и повитухи закрыли свет...

...Травницы и немилосердная природа спасли Елену, очистив её утробу от комочка плоти, мертво вцепившегося в неё сосудиками, пуповиной, всеми присосками и корешками, едва не отравившего её под вечер. Утром узнала, что муж в горячке и без памяти. Сама подняться не могла, потребовала, чтобы несли к нему на одрине, носилках с резными рукоятями. Только положила руку на мокрый лоб, открыл глаза. Елена зашептала благодарственную молитву. Страх за него обрезал память о неродившемся сынке.

Выхаживала девять дней, не оставляя надежды, превозмогая собственные боли. О смерти, Боже оборони, не думала. Однажды час проговорили, ободряя друг друга мечтаниями об избавлении от изверга, уединении в недоступном далеке. Тот появился один раз, чтобы зловонным шепотком пообещать Ивану Старицу в удел... В последующие дни Иван качался между беспамятством и безразличием к словам, родным лицам, к самой жизни. Лекари, вызванные из Москвы, считали рану неопасной.

Похоже было, будто раненый лежал и думал, думал и вдруг о чём-то догадался — об этой жизни, людях, добре и зле. Догадка явилась безрадостным, смертельным приговором миру, обессмысленному до отвращения. Почто держаться за него? Ближние предают, родные убивают. Он с подозрительной настойчивостью упоминал — если из губ, похожих на серые тряпицы, случалось выжать пару слов, — именно ближних, не отца. Елена уже стала обижаться, подозревая, будто он её обвиняет в случившемся, чуть ли не в умысле, пока Иван не произнёс имени Бориса Годунова. Тот сообщил ему об избиении супруги. Елена ведь не звала на помощь, только ныла. И комнатные слуги были приучены не вмешиваться в семейные свары государя. Борис живо нашёл царевича в книжной палате-либерее: «Государь, у государыни с батюшкой твоим недобро, а я идти не смею! Как бы не убил...» Кого убил, не договорил. Царевич кинулся за ним по меням и переходам, без Годунова он вряд ли так быстро появился бы, тыкался в двери слепо, дважды сбился. Борис его только что за руку не вёл. А у последней двери пропустил вперёд. Вошёл не раньше, чем государь ударил. Связанным языком царевич пытался передать Елене, что в этих объяснимых действиях и в голосе Бориса кажется ему подозрительным, предательским: дрожь в нём была радостная, охотничья, и торопливость — случая не упустить! «Меня испытывал али судьбу — что-де получится? Тавлеи...» Елена поняла недоговорённое о шахматах-тавлеях, в коих Годунову при дворе равных не было. Такие бывают расстановки, что из трёх ходов два — смертельны для «царя». «Бориска убить не посмеет, но смерти моей порадуется и... порадеет!» Елена, согласная с мужем, не добавила, что смерти единственного здорового наследника могли желать и Нагие, надеясь, что Мария, седьмая жёнка, родит. Соизволением Божиим, бесовским наговором или иным путём.

После приключившегося с Еленой рожают редко. Она заплакала, царевич стал гладить её одеревенелой ладонью. О Годуновых больше не говорили. Ночью Елена вспоминала, соображала, Сами они, может, и не злодеи, им бесы помогают, так всё у них счастливо устраивается на чужой крови. Ко двору приблизились через опричнину, когда соседи их, костромские помещики и вотчинники, были разогнаны, убиты, вкинуты в нищету и в тюрьмы. Малюта, первый палач России, словно нарочно дочь свою приберегал Бориске. Ирину Годунову Бог наградил таким умом и душевной прелестью, что даже государю своего юродивого сыночка не оторвать от неё. А ведь хотел! Старшего сына с двумя развёл, младшего — с одной не сумел. Если теперь с Иваном случится нехорошее... Господи, не допусти!

В среду царь не уехал в Москву. В пятницу появился Никита Романович. Не утешать и не за утешением, хоть руки и даже колени под синим шёлком однорядки ходили в неодолимой тряске. Уже давно, со смерти первенца сестры Анастасии, загубленного упрямством отца, и ранней смерти её самой он ничего доброго не ждал от царственного шурина. Много претерпел опал, угроз и поношений. Дважды его каменный дом в Зарядье грабили по приказу государя. Теперь вот — это. Надо полагать, последнее. Хуже не бывает.

К этому времени царевич был уже плох, отрешён. Да, судя по царёву письму, и он терял надежду. Были в нём страшные слова.

«От великого князя Ивана Васильевича всея Руссии боярину нашему Никите Романовичу Юрьеву да диаку нашему Андрею Щелкалову. Которого вы дня от нас поехали и того дни Иван сын разнемогся и нынечча конечно болен и что есма с вами приговорили, что было нам ехати к Москве в середу заговевши и нынече нам для сыновни Ивановы немочи ехати в середу нельзя... а нам докудова Бог помилует Ивана сына ехати отсюда невозможно».