Изменить стиль страницы

   — Калугере! Тебе невместно тут ходить!

И осеклась: из-под куколя смотрел жестоко обуродованный, искажённый лик Неупокоя. Не иначе, диавольское видение, как в тот крещенский день. И тогда был странно искажён, но иначе, в другую сторону, для соблазна. Случается во сне — видишь ужасное, бесовское, а крестного знамения не сотворить, рука каменная. Ксюша как глыбу своротила — перекрестилась, выговорила: «Да расточатся врази...» Улыбка на обожжённом, изодранном лице вышла и жалкой и жутковатой.

   — Ах, Ксюша! Никак, меня за беса приняла? Так обуродовало?

Вытащил крестик из-под рясы, поцеловал. Делал как бы в шутку, а в глазах боль.

   — Живой ты, дяденька Неупокой?

   — Бог терпит зачем-то, гоняет по земле. Хотелось повидать тебя. Знаю, нельзя, да сердцу уставы не указчики. Как живёшь, не спрашиваю, радуюсь. Всё вызнал про тебя. Обо мне нечего толковать, мне келья — единственное прибежище, не чаю иного. И туда прежние грехи подобно змеям заползают, нет покоя. Но всё пройдёт.

Говорил отречённо, а в тонковатом, обнажённом, как осенняя ветка, голосе звучали трепет и какое-то оттаявшее придыхание. В глазах, устремлённых на Ксюшу, мерцала та же восхищенная жадность, какую она привыкла видеть у Михайлы. Только ответно ничто не шевельнулось в ней, будто и не было того прощального подарка перед отъездом Неупокоя в Литву, и не преследовали её видения, и бес в образе Неупокоя не приносил платочек... Даже не жаль его было, а отчуждённо и немножко гадко. Нет, не из-за уродства его, а из любви к Михайле. Он догадался и замолчал, опустив глаза. Оба молчали так тяжело, разоблачённо, что Ксюша возмечтала: вышел бы на крыльцо хоть кто-нибудь! В приюте было тихо, словно там все поумирали.

   — А здесь Михайло, — пролепетала она. — Раненый.

   — Благо не убит. Навещу, коли не прогоните. Рана тяжкая?

   — Нехорошая, в голову. Изнутри язвит его. Ты про Филипку вестей не имеешь?

   — Филипка у запорожских казаков. Воры увезли его, казаки приютили. Сказывают, одержим местью.

   — Спаси тебя Господь за благую весть!

Главное, брат живой. Жизнь впереди, увидятся. Она разулыбалась, но как-то мимо Неупокоя, в бледно-бирюзовое небо, исчерченное яблоневыми ветвями. Он произнёс с холодком:

   — И тебя спаси Господь, Калерия.

Она устыдилась: сколько не виделись, а поговорили как чужие. Что ей всё греховное чудится, глупой!

   — Дя-аденька Неупокой... Когда Михайлу навестишь?

Вновь протянулась паутинка прошлого, обоих пронизал невнятный трепет той ночи последнего прощания, когда она ему сорочку принесла и платочек. Он не поднял головы:

   — Заутра сызнова пойдём на стену с хоругвями. Буду жив, приду.

   — Побереги себя.

   — Твоими молитвами, Ксюша.

Уходил быстро, знакомо выпрямляя спину, а руки, как все стеснительные люди, пряча в широкие карманы рясы. У калитки не обернулся. Господи, сбереги его! Всех было жаль, так жаль.

Затворившись у себя, она молилась, чтобы Бог сохранил жизнь Михайле и Неупокою. Даже не узнала его нового имени. Старалась, чтобы «раб твой Алексий» звучало так же проникновенно, как «Михаил», но это не совсем удавалось. Пошла в обход покоев, задержалась у пытаных немцев, щедро обмазанных мельханами от ожогов и поверивших наконец, что муки кончились. Закончила обход у Михайлы.

Он имел вид человека, что-то обдумавшего и ждущего поделиться. Но прежде пристально вгляделся в Ксюшу, уловив на её замкнувшемся личике тень переживания у одра замученного литвина. Он не мог догадаться о содержании её открытия, но любящим, надорванным болезнью сердцем учуял отчуждение и захотел вернуть уже испытанную власть над нею.

   — Сядь.

Ксюша опустилась на скамеечку, вновь оказавшись вровень и очень близко к лицу Михайлы. Но от него теперь не родным теплом, а тленом потянуло. Ксюша ещё не знала, что человеку, впервые прикоснувшемуся к смерти, отравленному её близостью, тленное чудится во всём. Да если бы и знала, глаза её, уже не затуманенные плотским соблазном, невольно различали нехорошие признаки на блёклых щеках дорогого, до родимого пятнышка знакомого лица. Помня его двухнедельной давности, вдруг обнаружила, как непоправимо изменилось оно, и окончательно уверилась, что это, по слову травницы, «печать»... Но обречённый любимый не должен знать о ней.

И она легко, как умеют женщины, стала лгать ему улыбкой и бессознательно подобранными словами о том, в чём Михайло боялся разувериться. Ему хватило, чтобы вновь разгореться, выплеснуть накипевшее:

   — Не отвергай, родимая, не отвергай, что я умыслил, то не грех, а вещь природная, угодная Богу! Ведь не своей волей ты постриглась и уж очистилась от... скверны. Ужели не учтёт Он твоих страданий и молитв? Нарушив невольный свой обет, ты две души спасёшь для жизни, для любви. Мою и свою. И иные души призовёшь. Разве детишки не угодны Богу?

Ксюша не поняла. Потом заполыхала горячо, с грубым свекольным оттенком, словно деревенская молодуха от скоромного намёка. Михайло торопился:

   — Уедем! Далеко, на вольный Север! Мне Неупокой сказывал, там легко укрыться, землю купить у местных, я своё имение заложу в монастырь, под него деньги... Али на Каму, к Строгановым, им воинские люди нужны для обороны. Люди денежные, жалованье рублёв до сорока, мягкая рухлядь... Ксюша, мы славно заживём! А грех расстрижения твоего до скончания дней станем отмаливать, и детям накажем, и внукам. Господь услышит эдакий хор — погромче Благовещенского...

Всё перемешалось в его напряжённой гримасе — моление, шутка, мечтательность и страх отказа. Ксюша хотела возмутиться, выбежать, но млеющее окостенение сковало бёдра, руки налились тёплой тяжестью. Когда Михайло снова потянулся к её губам, не шевельнулась. Поцеловав, он отклонился, заглядывая в глаза, легонько выдохнул, и Ксюша снова уловила оттенок тления в его больном дыхании. Только тогда отшатнулась и не заметила, как оказалась возле двери.

   — Я вскоре оздоровею! — крикнул Михайло отчаянно, внушая Ксюше всю проснувшуюся веру. Впервые без помощи поднялся на кровати, порываясь соскочить на пол, если бы не был в исподнем. — До конца осады жди меня, Ксюша!

   — Тебя уж ждут, — пролепетала она не своим голосом и волей.

5

Хождение на стены с хоругвями стало опасным после двадцатого сентября, когда Замойский вновь расщедрился на порох из своих заначек, и гайдуки, «услышав молебна певаема, по взбешённому своему обычаю камением во град шибаху». Особенно свирепствовали венгры у Покровской башни, откуда их с таким позором выкурили, убили лучшего воеводу, а на бревне, просунутом в бойницу, повесили ротмистра. Не одну голову проломили эти камни, не одну ряску обрызгали кровью и мозгами, но в самое сердце поразил псковичей булыжник, ударивший в древнюю греческую икону Дмитрия Салунского. До исподней доски пробило золочёный доспех, «во чрево повыше пояса, против правого рама» — в подреберье, в печень. Для живого — рана болезненная и смертельная. Теперь, решили знающие люди, Дмитрий не спустит, «избавит ото враг наших своей молитвой и помощью», о чём весь город и синклит просил его в особом молебне.

Помощь явилась неожиданно. Ночью в Псков пробрался перебежчик, «бывший русский, полоцкий стрелец Игнат». Подобных беглецов, насильно, по их словам, взятых из завоёванного города в королевское войско, с приходом холодов хватало. Игнаш к побегу подготовился. Выведал и чуть ли не на чертёж нанёс места подкопов, которых не умели указать пленники под пытками. Встречные земляные работы подтвердили его вести, русские «переняли» вражеские штольни и обрушили взрывами. Больше поляки, венгры, немцы не пытались ковыряться в земле. Никто не сомневался, что мысль составить планы внушил Игнашу Дмитрий Салунский.

С хоругвями, мощами и иконами ходили на стены раз в неделю. Охотников подставлять головы под камни и мёрзнуть над Великой, уже несущей застывающее «сало», становилось всё меньше. Неупокой не пропускал ни одного молебна. Не только потому, что видел, как они нужны людям, от стражи до стражи маявшимся на стенах; его всё больше занимала, затягивала тайна этого действа и воздействия, необъяснимого с позиций просвещённого социнианства, готового сорваться в атеизм, к чему Неупокой совсем недавно был очень близок. Увлёкшись диалектикой, он временами уже и Богу во Вселенной места не находил. Не может, если верить опыту, существовать душа без тела, а следовательно, и чистый Дух-творец.