От неожиданности Маркел прянул в сторону, запнулся о валежину, упал. Только теперь опомнился, рукавом вытер со лба испарину, почесал о ствол взмокшую зудящую спину.
Вон ты каким сделался, Маркел Рухтин, отчаянная головушка! Даже самый великий трус — заяц — тебя напугал! Заяц рожден не зайчихой, нет. Он рожден самим страхом. Создала его природа на свет божий, но ничего не дала для самозащиты: ни крепких клыков, ни железных когтей. И только страху отпустила полной мерой. Зайца может обидеть всякий, кому не лень. Что уж говорить о волке или лисице — голодные вороны набросятся, и те растерзать могут. Так и живет он — каждого куста боится, собственной тени шарахается. Зимой, чтобы укрыться на ночлег, десятки кругов обежит заяц, куролесит так и эдак, — следы запутывает. Потом сделает двухсаженную сметку-прыжок, забьется в глухую чащобу, вытянется на земле. Тут бы можно и успокоиться, отдохнуть, да какой там сон! Он и спит с открытыми глазами, а длинные уши и во сне прядают, осторожно поворачиваются на каждый малейший шорох. Вроде и бояться нечего, а он все равно каждое мгновенье ждет своей смерти. Далеко где-то снежная навись с еловой лапы оборвалась, а заяц срывается, будто выстреленный из праща, и мчится, вытянувшись в стремительную линию, — пушистая шкурка, до отказа набитая страхом, — и выпуклые, косые глаза его способны видеть, что делается впереди, по бокам и даже сзади...
А куда мчится-то? Навстречу новому страху, новой опасности...
Вот так-то, Маркел Иванович: хоть из собственной шкуры выпрыгни, а свою тень не обгонишь, от самого себя не убежишь. И черный зрачок пистолета, которым попугал тебя красивый подпоручик Савенюк, неотвязно мельтешит перед глазами, как готовая ужалить пчела.
Майк Парус — таким звучным, романтичным именем подписал ты, кажется, свое первое стихотворение. Откуда оно пришло, это имя? От мужественных ли героев Джека Лондона, или себя ты возомнил тогда полным бурей парусом в бушующем море революции? И что осталось теперь от тех светлых надежд, от тех радужных мечтаний? Все растоптали начищенные до зеркального блеска сапоги красивого подпоручика...
Маркел лежал все под тем же кустом, куда загнал его заяц.
Пусто было на душе, неуютно и холодно. Черная осенняя ночь опускалась над тайгою. Дальние деревья уже слились в сплошной частокол, и только позолоченные сентябрем березы по краям тропы словно бы горели бездымным пламенем, освещая все вокруг желтым неверным светом.
Маркел заметил огромный пень и принялся таскать к нему сухие валежины для костра.
Дрова занялись споро. Языки пламени переметнулись на пень, начали жадно облизывать его смолистые бока. Теплее стало, уютнее.
Для одинокого человека в тайге великое это дело — костер. Люди издревле верят: огонь излечивает от черных недугов, отпугивает ночные страхи. Вот он весело пляшет над ворохом дров, трещит и пощелкивает, стреляет угольками в темноту. В беспорядочной куче отыскивает сосновые ветки, с радостным ревом набрасывается на сухую хвою, вихрем взвиваются ввысь раскаленные докрасна хвоинки.
Маркел отогрелся, успокоился. Вытащил из заплечного мешка краюху заветренного хлеба, нехотя пожевал черную хрустящую корку.
Тяжкое оцепенение, что владело им в эти последние дни, постепенно отпускало, — будто оттаивала в груди большая угловатая льдина.
Он попытался восстановить в памяти недавние события, но мысли путались, перескакивали от одного к другому, и в груди снова набухала, росла холодная боль.
Всего-то пять дней и пробыл он в отряде Митьки Бушуева, но зато какие это были дни! Все, о чем мечталось раньше, воплотилось в эти пять дней и ночей, промелькнувших как одно прекрасное мгновение. Это была настоящая жизнь, потому что была борьба, о которой так много говорили и так горячо спорили в подпольном кружке Ялухина, однако дальше разговоров дело здесь не шло: большевик Ялухин все выжидал чего-то, осторожничал, тогда как Временное сибирское правительство, поддержанное мятежными чехами, действовало нагло и бессовестно. В течение одного месяца были уничтожены, растоптаны все завоевания Октябрьской революции, которые стоили столько жертв и крови. Временное правительство отменило декреты Советской власти, провозгласило отделение Сибири от центра России, возвратило прежним владельцам их предприятия, возобновило деятельность Сибирской областной думы...
Словом, будто и не было бурлящих красными знаменами улиц родного села Шипицина, будто на один лишь миг приоткрылась завеса в «царство свободы», мелькнула дерзкая, захватывающая дух картина будущего...
С поразительной ясностью, словно случилось это вчера, увидел Маркел тот хмурый октябрьский вечер 1917 года и всадника, скачущего на взмыленном коне по сонным улицам деревни, размахивающего над головой красным полотнищем, как ярким факелом:
— Революция! Свобода!! Да здравствует Советская власть!!
Люди повыскакивали из своих изб и тоже что-то кричали, ничего пока не понимая, бежали вслед за всадником.
— Революция победила в Питере! — надрывался тот. — Вся власть Советам!
В один миг в избе-сходне набилось столько народу, что яблоку негде упасть.
Приезжий мужик, коренастый, в куцем городском пальтишке, насилу пролез к столу, стал на него взбираться.
— Ты ишшо на божницу залезь! — рыкнул местный урядник Платон Ильин. — Кто такой? Откеда?
Незнакомец, не обращая внимания, взгромоздился-таки на стол, выпрямился над толпой.
— Спрашиваете, кто я такой?! — начал он высоким, до хрипоты сорванным голосом. — Рядовой рабочий я Каинского кирпичного завода. И большевик Ленинской партии!
— Дак вязать тебя надо, раз ты большевик! — заорал урядник. — В каталажку тебя! Указ мне был такой.
— Сходи со своим указом... знаешь куда?! — взвился оратор. — Кончились ваши указы! Я, дорогие товарищи, коня чуть не загнал — спешил сообщить вам эту радостную весть: в Питере свергнуто Временное правительство, мы, большевики, взяли власть в свои руки! Отныне рабочие в союзе с бедным крестьянством будут править страной! Создавайте у себя Совет крестьянских депутатов, отнимайте земли у кулаков и делите их меж собой по справедливости! Думаю, что в вашем селе есть большевики или им сочувствующие, которые до сегодняшнего дня вынуждены были молчать, скрывать свои взгляды. Теперь пусть они возглавят борьбу за создание подлинно народной власти!.. Они объяснят вам, дорогие товарищи, программу большевистской партии, а мне некогда, меня ждут в других селах...
Странный всадник исчез так же неожиданно, как и появился. Но приезд его ошеломил шипицинцев. Не бывало еще такого! До самого утра гудела набитая людьми изба-сходня, как потревоженный улей. Недавно вернувшиеся по ранению фронтовики, подражая, видно, поспешно уехавшему оратору, взбирались на скрипучий стол, топали сапожищами и размахивали кулаками, пытаясь перекричать многоголосый рев толпы. Их сдергивали за полы шинели, подсаживали на стол языкастых бородачей-грамотеев из местных кулаков, и те, позабыв о прежней степенности, надрываясь, кричали свое, кому-то грозили, воздев кверху руки...
Отшумел этот митинг, и снова притихло село. Кулаки прикусили язык, видно, почувствовав неладное. Мужики — основная масса — тоже помалкивали, чесали в затылках и уповали на то, что время, мол, покажет. Нелегко, ох, как не просто поворачивалась к новой жизни веками угнетенная, напичканная божьим страхом и предрассудками заскорузлая мужицкая душа!
И только к весне 1918 года, когда в Шипицино стали возвращаться повидавшие белый свет фронтовики, в окопах познавшие большевистскую правду, — снова заволновалось село митингами и демонстрациями.
В омской большевистской газете «Известия» 30 марта появилась первая заметка Маркела Рухтина. «В Шипицино состоялось волостное земское собрание, — сообщалось в ней, — на котором по инициативе группы солдат-фронтовиков был избран временный исполком... На собрании выступил гражданин Иванов и рассказал о «зело тернистом пути эсеров», обозвал большевиков «кучкой самозванцев, которые хотят всё сцапать, сжечь, уничтожить». Солдаты подняли его на смех и поддержали партию большевиков...»