Изменить стиль страницы

— Кажись, молодая ишшо, до свадьбы заживет. Развязывай веревку-то!

Косуля вскочила, припадая на больную ногу, кинулась в лес. Белое зеркальце под хвостом замельтешило меж деревьев.

Привязанный к сосне Серый рвался, исходил лаем.

— Вишь ты, резвый какой на готовое-то! — крикнул на него Василек. — Мотри, паря, а то живо пинкаря схлопочешь.

* * *

Поодаль, возле небольшого лесного озера, нашли еще три такие же ямы. Они так искусно были замаскированы ветками и притрушены хвоей, что дед Василек сам чуть не завалился в одну из них.

— Хитер Микешка Сопотов, — ворчал он, — у самого водопоя западни понарыл. И солькой сверху присыпал, не пожалел. Ну, теперь ты от меня не уйдешь, крапивное семя!..

Они сделали шалаш в густом ельнике. Прождали весь остаток дня. К ямам никто не пришел. Темнеть начинало в тайге. Вершины самых высоких елей резко обозначились на зеленоватом фоне сгоревшей зари, — словно кресты над куполами церквей. Стихли дневные шорохи, ночь подкрадывалась бесшумно.

— Все, теперяча не придет. Подождем до утра. На зорьке, как штык, явится...

* * *

И снова был таежный костер...

Пламя корежило кряжи-сутунки, шаманом плясало над ними. Огромные сосны вокруг при ярких вспышках выступали из темноты, шевелили замшелыми сучьями.

От озера тянуло прохладой глубинных вод. На черной глади плескалось алое пятно, вокруг которого стыли крупные звезды. Они четко и объемно отражались в недвижной воде, словно бы упали в озеро. Звезды упали в воду... Это уж верный признак того, что осень переломилась и днями грянет зима.

На другом берегу звучно ударила какая-то крупная рыба. Звезды замельтешили, как потревоженный пчелиный рой, алое пятно расплескалось на мелкие блестки.

И снова стало тихо. И тишину вдруг прорезал трубный рев, властный и могучий. Эхо понеслось высоко над тайгой, казалось, под самыми звездами.

Маркел невольно придвинулся поближе к огню. Сколько раз он слышал этот осенний рев сохатого и никак не мог к нему привыкнуть. Было в нем что-то неземное, таинственно-грозное.

— Бродит, шалавый, приключения на свою голову ищет, — незлобно выругался дед Василек и спросил Маркела: — Видал, как оне бьются на гоне? Мне приходилось. Ого! Разбегутся во всю мочь — да лбами. Ажно искры летят... Как-то по весне нашел два лосиных скелета. Видно, во время боя сплелись рогами намертво, а расцепиться не смогли. Так и кажилились, пока друг друга вусмерть не замотали... У их — не как у людей, не обхитришь. Закон тайги: кто сильнее...

Однако, прав ты, старик. Закон тайги справедлив и суров. И то верно, что среди людей верх берут не силой, не числом, а подлостью да деньгами.

В городе Каинске с десяток купчишек держат за глотки многие тысячи работного люда, продыху не дают. Кто они, эти купчишки? Кто им дал право помыкать тысячами таких же смертных, какие они сами? Деньги! А деньги — они потом и кровью пахнут. Где деньги, там хитрость и подлость... Да что город! Взять родную деревню Шипицино. Братья Барсуковы да еще Анисим Чурсин всех в кулак зажали. Поэтому, наверное, и зовутся кулаками. Маркелова мать, Ксения Семеновна, почитай, всю жизнь на них батрачила, да и сам он, Маркелка, только на ноги поднялся, как захомутали его в работу... С десяти лет в подпасках бегал, чуть подрос — пахарем стал наниматься, шишкобоем. Так и детство мимо прошло, за далекими долами да лесами аукнулось... Вроде бы сверкнул надеждой октябрь семнадцатого года, а потом опять все пошло на прежний лад.

— Чо задумался, паря? — спросил дед Василек. — Думай не думай — сто рублей не деньги. Давай-ка вот чайку пошвыркаем, душу малость обогреем.

— Муторно мне, дед... Ходим вот по лесу с тобой, белками да бурундучками любуемся. Косулю от смерти спасли... А в это время сколько народу гибнет по всей стране, сколько крови льется...

Василек задумался, подбросил в огонь полено. Тихо заговорил:

— Вижу сам, што перепуталось все в твоей душе — и доброе, и дурное. Как в огороде неухоженном. Начни сорняк вырывать — нужному овощу вреда наделаешь... Но все ж таки спрошу тебя: мы-то с тобой чем виноватые, што на земле смертоубивство идет? Ну, давай зачнем от горя реветь в два голоса, волосы на голове рвать, — мне-то уж и рвать нечего, — а поможет ли это? Войны, оне спокон веков ведутся и будут до той поры, пока люди ума не наживут. А когда поймут, то сами себя и проклянут: за што дрались-то, убивали друг друга? Вона какая земля — всем хватит места. Знай работай, не ленись... Но до этого далеко ишшо. Это будет, когда человек снова в природу вернется, мудрость ее переймать зачнет. Ведь в ей, в природе-то, все с великим разумом устроено. Всякая былинка, всякая букашка обязательно для чего-то нужна. Возьми муравья. Для тебя его жилье кучей лесного хлама кажется. А ить в этой куче каждая соринка на своем законном месте. Продувные ходы для сквознячка сделаны, — муравьи как-то чуют дождь, ежелиф даже туч ишшо на небе нетути, и успевают закрыть эти самые ходы. Канавки для отвода воды тожеть имеются. Замечал, небось, — вокруг кучи цветы иван-да-марьи насажены, любят почему-то этот цветок муравьи. Вот ить как все ловко и умно... А ты жалеешь, што косулю спас. Войны, паря, начинаются и кончаются, а природа, она вечная...

— Хитришь ты, дед, или в самом деле не понимаешь? — Маркел снова почувствовал в груди остроуглую жесткую льдинку... — Ведь войны-то разные бывают... Народ поднялся на живоглотов, правду свою ищет. А потому — нельзя нам быть в стороне, прятаться за кустами. Нечестно это — чужими руками жар загребать, выжидать, когда другие управятся. Вон Митька Бушуев клятву давал: до последнего издыхания душить гадов, всю землю пройти, мечом и огнем очистить ее от скверны. Удалось ему немного, зато жизнь прожил, как песню спел. Не зря небо коптил... Да что Митька? Поп Григорий Духонин, божий человек, и тот под юбкой у попадьи не прячется. Собой рискует, на хитрость и ложь идет, а дело свое делает: спасает людей от гибели, где только может. Людей! А мы с косулями тут возимся...

Дед Василек поник головой, будто перед покойником, стащил с головы облезлую заячью шапку. Детский пушок на его темени словно бы вспыхнул в отсветах пламени.

Долго молчали, глядя в костер. Красные головешки шипели и потрескивали, с сухим шорохом обрушивались, перегорая.

— Вижу, паря, совсем ты меня считаешь темным и беспонятным, — наконец тихо, обиженно заговорил старик. — А я ить кое-чо тоже кумекаю... И книжки читаю, хоть и непривычен к грамоте и буквы перед глазами, как блохи, скачут. Читал про одного старика. Иваном Сусаниным прозывался. Тот, што поляков в дебри завел. Знал ведь: на смерть идет, а пошел. Дак то ж ворог, чужеземец, поляк-то энтот. Пришел Расею грабить, русского человека рабом своим сделать хотел. А тут... — дед Василек безнадежно махнул рукой, — кто ж ее разберет, где правда, а где кривда. Вот ты говоришь: изгоним правителей, трудящийся народ власть захватит. Но даже овцы без пастуха разбредутся, к волкам в зубы угодят. Нельзя и народу без правителей — загинет. То ж на то и получится: придут новые правители, захочут власти, подчинения. Што изменится-то? Вот и надо, говорю, обождать маленько, не лезть на рожон... Тебе-то особенно. Вижу — чуткий ты больно, жалостливый. Все близко к сердцу принимаешь. Такие в одночасье надрываются, не живя веку гибнут. Не с людьми тебе надо жить в эту трудную пору, а в лесу, среди зверушек и птиц. Свой характер я угадываю в тебе... Видно, не каждому дано шашкой махать, не каждому...

Ночь плыла над тайгой. Осенняя, непроглядная. В бессонных думах сидел Маркел у костра. Старик прикорнул вроде, натянув шапку на глаза, а ему, Маркелу, не спалось. И так же, как пламя каждое мгновенье меняет свои очертания, так и думы юноши, и чувства его то гаснут, то возгораются с новой силою, и невозможно удержать их, закрепить в памяти...

Молодость тем и прекрасна, что живет ожиданьем счастья. Вот она, в кромешной темени, шевелится над ним зеленая лохматая звезда. И забыты уже все потрясения последних дней — живой, манящей звездочкой светится впереди надежда!