Мне очень хотелось пойти с ними и посмотреть на этот спектакль, но я чувствовала: тут дело мужское и я буду только мешать.
Поездки мои прошли успешно, все приготовления — что касается нашего участия — были закончены, вскоре одна за другой состоятся две операции. Теперь мы с Арне будем вместе бояться и надеяться, пока не услышим о результатах.
Во время моих отлучек Франк оставался под присмотром китайской няни, но Арне ежедневно навещал мальчика. Когда я вернулась, он был у нас и до того обрадовался, что, казалось, не замечал ничего вокруг, кроме меня, — и куколка была забыта, до тех пор пока он не пошел домой, к ней поближе. Наверно, я вела себя так же мелочно, как Арне, который ревновал к моему соседу.
И снова в путь. Условный знак, оставленный в неком городе, говорит о том, что вылазка Ханя увенчалась успехом. Только при виде вилкообразного надреза на четвертом справа дереве в первой поперечной улице, пересекающей Белую лунную аллею, я сознаю, какая тяжесть свалилась у меня с плеч.
Еще немного — и в Аньшане появится условный знак Хо, надеюсь, что появится.
Я возвращаюсь домой, скоро зайдет Арне. Как я рада принести ему добрую весть. Пока его нет, мы с Франком идем к немцу-хлебопеку, он единственный в городе торгует булками. Одна из трех покупательниц в лавке — хозяйка Арне — здоровается со мной, а ведь многие немцы давно думать об этом забыли. Такое впечатление, что она поджидает меня, и мы вместе выходим на улицу.
— Чтоб вы знали: там такие дела творятся между Людмилой и господином Арне!
Не успела я намазать бутерброды, пришел Арне. Он, как всегда, рад моему возвращению. Я рассказываю об успехе Ханя, потом мы обсуждаем очередную радиограмму, которую я должна передать той же ночью, и прикидываем, как бы покороче сформулировать сводку.
Арне вдруг замечает, что я ничего не ем:
— Ты такая бледная, усталая, на тебя это совсем непохоже.
Я спокойно, тем же тоном, каким говорила о работе, рассказываю обо всем, что услышала в булочной. Арне в ярости отодвигает тарелку.
— Вот сплетница! Пусть лучше за своим мужем следит, а не за мной. — Он глядит в сторону. — Какая чепуха. И потом, Людмила скоро уезжает.
Значит, мол отставка временная. Мне слишком грустно, чтобы сказать это вслух, да и вообще цинизм тут неуместен. Не надо лгать, говорю я. Он вправе иметь свою жизнь, в том числе и выбирать девушек. Только пусть знает: я делиться не могу. А в остальном все будет по-прежнему.
Арне молчал, и я опять заговорила о работе.
На прощанье он обнял меня, я не сопротивлялась, но и не отвечала на его ласки.
Минуту назад я еще гордилась своей выдержкой, а теперь зажмуриваюсь и сжимаю кулаки… Вот Арне входит в комнату, Людмила целует его. Он обнимает ее, дышит учащенно, обнимает крепче… Может, она пользуется духами, носит черное кружевное белье, знает уловки, какие мне и не снились, и он чувствует себя на седьмом небе… Может, я вообразила, что ему со мной хорошо, просто потому, что хорошо было мне самой? Тут важно все до мелочей: и что мы любили друг друга, и что жили в постоянной опасности, и что принадлежали к одной партии, и его характер, и наши разговоры, и его шепот во сне, и что он гордился, когда я хорошо выглядела, и тревожился, когда меня не было слишком долго, и наши ссоры и примирения, и что в разлуке мы тосковали друг по другу… Разве можно помыслить нашу жизнь без этого? А теперь? Увлекся первой встречной куколкой — и нет его. С каким удовольствием я бы пошла своим путем, одна.
Внешне я взяла себя в руки. Работа продолжалась, даже более гладко, чем раньше, поскольку печаль обуздывала мой темперамент. И темноты я перестала бояться, но не потому, что осмелела, просто все было мне безразлично.
Я съездила в Аньшань. Хо оставил там свой знак: операция прошла успешно. Я ужасно сокрушалась, что нельзя встретиться с партизанами лично, чтобы поздравить их. Донесений следовало ожидать позже. А при встрече — я знаю — они поблагодарят меня за помощь, хотя главную задачу, как всегда, выполнили сами. Ведь Хо упомянул однажды, как много значит для него моральная поддержка зарубежных товарищей — он в жизни этого не забудет.
В Аньшане я не только узнала об успехе Хо, там произошел случай, который произвел на меня необычайно глубокое впечатление.
По обыкновению я остановилась посмотреть, как чинят фарфор, — торговец был старик с редкой седой бородой, в черной шапочке. Он низко склонился над половинками разбитой чашки. Удивительно, как эти дрожащие руки еще справлялись с такой тонкой работой! Мой интерес польстил ему, и завязался разговор. Иностранцы, как правило, не общались с уличными торговцами, а уж по-китайски говорили еще того реже. Я любовалась гонгом, но не смела попросить его у старика, хотя мы уже долго и безуспешно искали такой. Старик взял гонг в руки и сказал:
— Сегодня я работаю в последний раз. — Он смотрел на свой инструмент такими глазами, что я даже думать себе запретила о покупке. — Все. Кончаю, — повторил он. Помолчал и с улыбкой добавил: — У меня есть сыновья, внуки, правнуки, пора помирать. Через три дня меня не станет.
Я глядела в его безмятежно-спокойное лицо, и мне хотелось подарить ему что-нибудь в знак уважения. Но где найти подарок, достойный человека, который с улыбкой готовится к смерти?
И вдруг он протянул мне гонг:
— Возьми. Тебе еще долго жить.
Я совсем стушевалась, от благодарности и волнения горло перехватило, слова не шли с языка.
В приподнятом настроении я отправилась в обратный путь. Первым делом расскажу Арне об условном знаке, об удаче Хо, а потом расскажу историю с гонгом. Теперь у Арне будет гонг. Он ужасно гордился своей коллекцией, подробно описывал каждый экспонат, указывая, какой товар или ремесло он символизирует, полировал металл и реставрировал дефекты древесины. Не могу я оставить гонг у себя, к тому же от старика мне досталась еще одна вещица, не менее ценная. Кроме гонга, он хотел подарить мне фарфоровую мисочку, красивую и новенькую. Но я отрицательно помотала головой и показала на разбитую чашку.
Старик понял и соединил черепки, делая это, быть может, последний раз в жизни.
Поезд выехал из Аньшаня, впереди еще долгий путь. Я снова попыталась думать о старике, но, чтобы сравняться с ним мудростью, нужно, наверное, куда больше десятилетий, чем те три, которые были у меня за плечами, и очень скоро я вернулась к своим проблемам, занялась своими горестями. Людмила как будто все время была рядом, отравляя мне настроение. Я сама себе опротивела, когда сообразила, сколько сил и нервов стоит мне эта глупая девчонка. Поколебалась не только моя вера в себя; как коммунист, я считала ниже своего достоинства уходить с головой в собственные неурядицы и размышляла о том, какой все-таки была на самом деле личная жизнь великих коммунистов.
Черт побери, Маркс-то, наверное, тоже иной раз ревновал свою Женни? А уж она его непременно, и не без причин. Разве он не думал о семейных конфликтах, разве они не отвлекали его от «Капитала», не замедляли фраз, которые и сто с лишним лет спустя не утратили своего значения?
А Ленин? Почему он так понимал людей? Явно потому, что жил и чувствовал, как всякий человек, а без личных неурядиц это невозможно.
Конечно, неурядицы нужно перебороть. И я старалась. Единственным внешним проявлением моих горестей было то, что я день ото дня худела. Шлевитц смотрел-смотрел, как я таю прямо на глазах, и наконец не выдержал:
— Ну, соседка, приглашаю вас сегодня в «Ямато». Закажем самые лучшие блюда, и вы взвеситесь — до и после.
Сидели мы за тем же столом, где год назад в день моего возвращения из Харбина ужинали Арне и Франк. Шлевитц деликатно пытался выяснить, что со мной приключилось, но я молчала.
— Я слышал, ты была со Шлевитцом в ресторане, — сказал Арне и помрачнел.
Я так расхохоталась, что долго не могла остановиться. В дверь постучали. Арне открыл. Запыхавшийся мальчик лет шестнадцати протянул ему бумажку, испещренную иероглифами. Я спросила, откуда он и умеет ли читать.