Изменить стиль страницы

Два шара — один в середину, другой в угол! И опять неровность сукна помешала точному удару.

Во всяком случае, он мог заняться строфами, посвящёнными пребыванию Татьяны в Москве.

Архивны юноши толпою
На Таню чопорно глядят
И про неё между собою
Неблагосклонно говорят.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
У скучной тётки Таню встретя,
К ней как-то Вяземский подсел
И душу ей занять успел.
И, близ него её заметя.
Об ней, поправя свой парик,
Осведомляется старик.

Бросив кий, он двинулся к столу. Творчество овладело им не сразу. Он ёрзал на стуле, будто не мог найти удобной позы, поджимал под себя ногу, грыз перо, и, наконец, испытал восторг, оттеснивший и победивший всё остальное.

Прогулка в начале октября 1827 года.

Вот самая любимая пора — глубокая осень. Лёгкие с жадностью вдыхают сырой, холодный, пахнущий прелью и тлением воздух.

Увы, роман в прозе, писавшийся без определённого плана, зашёл в безнадёжный тупик. Он не мог его не то что закончить, но не знал даже, как его продолжать. Он не знал, как свести концы с концами, потому что, рисуя нравы и быт старинного боярства — гордого, трогательного в своей истовой искренности местничества, весь непременный старый штат — барскую барыню в шушуне и кичке, карлицу, хитрую дуру, величественного дворецкого, — вслушиваясь в простодушное просторечие, поговорки, присловья, междометия, он испытал не меньшее волнение и восхищение, чем живописуя ассамблеи, разрушающие старый быт, и прославляя великие преобразования, ломающие всю Россию. В конце концов к старинному боярству уходили его корни и по линии отца, и по линии матери, потому что его бабушка, Мария Алексеевна, несчастная жена его дедушки Ганнибала, была из стариннейшего рода Ржевских. К этим Ржевским и привёз Пётр сватать своего черномазого крестника. И начиналась драма ревности, но это была та драма, которой боялся он сам, Пушкин, думая о будущей своей жизни.

Но в конце концов личная драма отодвинулась в сторону из-за более значимых исторических проблем. Он не находил пока что для них решения. Вернуться в Петербург, чтобы там продолжить труд? Или работу над этим романом прекратить вовсе?

Падали на сырую землю, плавно и медленно кружась, мокрые листья. В Петербург ехать или в Москву? В воображении возник сладостный образ юной Екатерины Карамзиной — в открытом платье, с волнующимися буфами рукавов. Затем воображение нарисовало не менее прелестный образ Екатерины Ушаковой... Так куда же ехать — в Петербург или в Москву? Может быть, сначала в Петербург, а потом в Москву? Или сначала в Москву, а потом в Петербург? Во всяком случае, время было куда-то ехать...

XXXVI

Дорога, размытая дождями, была ужасна; колеса вязли, карету кренило то в одну, то в другую сторону, слышались понуканья ямщика и хлопанье кнута.

Настроение было неутешительное. Конечно, он достиг многого! Когда-то, ещё лицеистом, восхищаясь «Кандидом» Вольтера, он попробовал написать роман «Фатам, или Разум человеческий». В Петербурге, вскоре после лицея, он набросал отрывок из жизни столичной золотой молодёжи.

Вообще его влекло к прозе — он её чувствовал как веление века, жестокого, вполне обходящегося без поэзии. Конечно же, он достиг многого! Он сумел отойти от освящённой традицией сложной интрига и при предельной экономии действия смог обрисовать характеры и психологию исторических лиц.

Но главное — язык. Даже в своей переписке мы ищем нужные обороты для изложения обыкновенных понятий и часто, махнув рукой, изъясняемся по-французски. Что же говорить о языке метафизическом — о предметах учёности, политики, философии! Язык Радищева надут и тяжёл. Карамзин всегда был и сентиментален и манерен. Он сам многого добился, но обширный и важный замысел остался незавершённым. Почему? В чём причина? Из-за отсутствия плана? Или, может быть, из-за противоречий, таившихся в самой эпохе, которые он почувствовал и которые никто и никогда не сгладит никаким планом, если будет честен и искренен...

...Всё же он славно потрудился в деревне. Пора подумать о будущем.

Итак, он едет не в Москву, а в Петербург. Значит, его ждёт встреча не с Екатериной Ушаковой, а с Екатериной Карамзиной. Не всё ли равно? Одно дело влюблённость — она постоянно нужна для творчества, — другое дело женитьба...

И сами собой начали слагаться стихи. Они посвящены были Екатерине Карамзиной, но, может быть, если бы он ехал в Москву, стихи слагались бы в честь Екатерины Ушаковой...

Земли достигнув наконец,
От бурь спасённый Провиденьем,
Святой владычице пловец
Свои дар несёт с благо говеньем.
Так посвящаю с умиленьем
Простой, увядший мой венец Тебе...

Карета так накренилась, что казалось, вот-вот завалится. Его бросило в угол. Ямщик чертыхнулся, кому-то пригрозил, потом как ни в чём не бывало затянул песню...

Карета остановилась. Станция Залазы — захудалая, затерянная в российской глубинке. Пока перепрягали лошадей, он вошёл в трактир. Здесь, как и на всех станциях, был стол, покрытый нечистой скатертью, скамейки вдоль стен, дешёвые литографии на стенах. В углу валялась книжка с оторванной обложкой, засаленная и помятая. Он открыл её и принялся читать: это был «Духовидец» Шиллера.

Послышался звон бубенцов. Кого Бог принёс? Появилось соображение: если, скажем, это офицер или молодой помещик, можно будет задержаться на станции и перекинуться в картишки.

В окно он увидел подъехавшие тройки с фельдъегерем. Ах, вот оно что!

— Кого это везут? Куда? — опросил он хозяйку. — Должно быть, поляков? — Ведь всё ещё продолжались поиски и аресты за связь с возмутителями 14 декабря.

Хозяйка пожала плечами:

   — Может, поляков. Многих нынче возят...

Пушкин вышел взглянуть. Не очень далеко от трактира стоял высокий, сутулый молодой человек с чёрной бородой, во фризовой шинели. Он окинул его взглядом. Тот будто всматривался в него. Не может быть! Пушкин не верил своим глазам. Это был Кюхельбекер.

Он замахал руками, подался вперёд и что-то хотел крикнуть, но не смог. Пушкин кинулся к нему — и они замерли в объятиях друг друга.

Стоящие рядом жандармы в плотных шинелях, с красными околышами на фуражках засуетились.

   — Не положено, ваше благородие, — обратился один из них к Пушкину.

Но тот крепко прижимал Кюхельбекера к себе, как бы вообще не желая отпустить его.

   — Не положено! — настойчиво повторил жандарм, и несколько человек оттащили зарыдавшего Кюхельбекера.

Его не держали нога: тело волочили под мышки по земле. Ему сделалось дурно — голова моталась из стороны в сторону, но его затолкнули в тележку и ударили по лошадям.

Фельдъегерь был обеспокоен и сердит.

   — Не положено, ваше благородие, — объяснял он Пушкину. — Государственные преступники! — Повернувшись к ямщикам, он крикнул: — Гони всех за полверсты! А я подорожную напишу да заплачу прогоны...

Пушкиным овладела ярость, но он сдержал себя.

   — Добрый человек, прошу тебя, — заговорил он, — вот деньги, передай их арестанту Кюхельбекеру.

   — Не имею права, ваше благородие. — Фельдъегерь отрицательно замотал головой.

   — А это вот тебе, добрый человек! — Пушкин отдал всё, что ещё имел.

На лице фельдъегеря выразилось раздумье. Всё же он сказал, хотя и другим голосом: