Я пошел за Мааде и Каалу в «Город Гамбург» с тем, чтобы перевезти их на Рыбный берег. Мааде сидела за столиком в кофейне, и напротив нее — какой-то мужчина в сером парике и со знакомым толстым затылком. При моем появлении он повернул свою негнущуюся шею, и мы одновременно ахнули от неожиданности: это был Рихман.

Наши дела и обстоятельства он, человек любопытный и, можно сказать, давний, по-отечески относившийся, знакомый, уже знал от Мааде. Он сказал с одобрительной усмешкой:

— Ну, то, что у вас к этому идет, внимательному глазу было видно еще в Раквере. По бледности госпожи Магдалены и вашему исчезновению в Петербург.

А сам он? Он купил себе в Хаапсалу дом и там живет на отдыхе. Нет, нет, никакие битвы за права города там не ведутся. Во всяком случае, он в них не участвует.

— Знаете, выходит, что всего несколько лет назад я был еще молодым человеком — ха-ха-ха-ха, — если вместе с другими суматошился во всех их раквереских домогательствах и на что-то надеялся…

Теперь он ежегодно ранней весной несколько педель живет в Таллине. Ходит в гости к знакомым, смотрит представления актерских трупп, которые выступают у Капута или где-нибудь в другом зале, на этот раз здесь даже французская труппа. Потом он спросил:

— А вы — что вы думаете делать? Пожениться вам, насколько я понимаю, не разрешат.

Я сказал:

— Разумеется, не разрешат. Во всяком случае, на первых порах. Я открою только вам; как раз сейчас мы переезжаем на новую квартиру. Мы решили сделать вид, что Мааде будет там жить как моя служанка. Я, правда, протестовал, но Мааде считает, что другого способа у нас нет. А мой протест ее смешит…

Мааде пояснила:

— Конечно, смешит. Госпоже не подобает изображать его служанку. Какая я госпожа! Мне только Каалу жаль, он не сможет называть тебя отцом…

Рихман смотрел на нас. Доброжелательно, с хитринкой, счастливо:

— А вы, Беренд, намереваетесь найти здесь заработок?

— Ну да. Я думал, может, в какой-нибудь школе. Здесь их числится целых семь.

Рихман сказал:

— Ну, в Раквере мы с нашими делами застряли в трясине. В трясине казенщины и борьбы за власть. Вы это знаете. Тизенхаузены проглотили город. В этом, разумеется, вашей вины нет. И моей. Мы с вами сделали больше, чем от нас можно было требовать. Так что, если вы здесь, в Таллине, окажетесь в беде, вы и госпожа Магдалена, мало ли что… — Он ненадолго умолк, играя фарфоровой солонкой. По-видимому, его умелые руки аптекаря за эти несколько лет и впрямь утратили ловкость — блестящая голубая солонка вдруг выскользнула из его пальцев и опрокинулась. Белая соль рассыпалась по белой дорожке. Но старик будто этого и не заметил. Он смотрел на нас своими немного рыбьими глазами: — Послушайте, я не говорю вам: если окажетесь в Таллине в трудном положении — приезжайте все втроем в Хаапсалу и живите на мой счет. Нет. Я не настолько богат. Но я говорю: если будет нужно — приезжайте. Кров я вам предоставлю. Поместимся. Представьте себе — старый домина. На Хольми. Пять комнат и веранда. Но главное: одна-единственная тропа вдоль узкого перешейка. Кругом вода. Каменной стены вокруг, конечно, нет. Но летом — тростник стеной почти до самой крыши. А весной — огромный птичий базар — чайки, крохали, лебеди, гуси. Какой гомон, какое воркование! И на дворе, и даже в комнате. Потому что Фридрих — помните моего какаду — повторяет все звуки.

Мы поблагодарили, пожали старику руку, привели сверху, из комнаты с розовыми обоями, Каалу, оторвав его от книги, к которой он всегда тянется, и велели кучеру отвезти нас вместе с нашим имуществом через весь город. Сани эти были совсем тесные. Каалу сидел у меня на коленях, и помню, через его плечо под меховым воротником я с вызывающим видом смотрел в глаза встречным: глядите — здесь едет некто со своей женой, а она со своим мужем, и каждый со своим сыном, они едут к себе домой!

Мы быстро оказались на Рыбном берегу. Или, вернее, на бесснежной, оголенной ветрами вершине дюн, которую до сих пор называют Канатной горой, потому что здесь некогда находился навес и под ним свивали канаты. Дом вдовы Сандбанка стоял прямо у подножья горы, его покосившаяся черепичная крыша доходила до половины высоты гребня, а задняя стена почти утонула в сугробах на склоне, перед входом — летом, конечно, — шипящая на рифах волна, но сейчас от каменных ступеней крыльца до самого горизонта только белое оцепенение.

Мы внесли наши вещи в маленькие комнаты с голыми серыми стенами, хозяйка их чисто вымыла и повесила на окна голубые коленкоровые занавески. Мааде с Каалу были вдвоем, и поэтому у них комната была побольше, она выходила на северо-запад. Разговорчивая, седая и розовощекая вдова шкипера хотела заварить нам чай и накормить ужином, но я отказался и попросил Мааде приготовить для нас троих ужин отдельно. Потому что излишне близких отношений с чужими людьми, в том числе и с хозяйкой, мы решили избегать. Мы не хотели, да и не могли их себе позволить. По крайней мере, до тех пор, пока Мааде не будет консисторией разведена с Иоханом, пока она официально все еще жена другого человека. Я помню, когда Мааде принесла из кухни в мою комнату чайник с чаем и нарезала на ужин хлеба, я велел позвать из другой комнаты Каалу и поставил у стола три табуретки.

Мааде подошла к двери, на пороге она обернулась и шепотом спросила:

— А… как же тогда ты… со служанкой и ее сыном?

— Это-то мне должно быть дозволено! — сказал я почти резко. Она улыбнулась и пошла звать мальчика, а я с испугом подумал: «Боже мой, каждый шаг, каждый шаг в нашей новой свободе нам приходится отдельно взвешивать и решать, допустим он или недопустим…»

Мы сидели за нашей первой общей трапезой, и, как помню, разговор у нас не клеился. Между нами — Мааде и мной — потому, что присутствие мальчика мешало нам касаться самого для нас важного. А Каалу просто стеснялся. И конечно, от непривычности, как бы сказать, к нашей новой свободе… И, наконец, оттого, что дверь в прихожую была неплотно закрыта, и хозяйка то и дело ходила взад-вперед к очагу и обратно. И тут Каалу спросил:

— Дядя, а что это такое большое лежит там, около нашего дома, ближе к гавани?

И я пустился в объяснения — усерднее, чем намеревался, причем мне стало за мое усердие неловко и им же я свою неловкость подавил, — что это вытащенные на берег рыбацкие лодки. И что весной, а это значит очень скоро, когда растает снег, на них поставят паруса и они выйдут в море и привезут на Рыбный берег и щук, и треску, и камбалу, но главное — уловы салаки и кильки, а с ними вместе прилетят стаи чаек и все побережье заполнится настоем салачьих и килечных запахов и суетой понаехавших из города торговцев рыбой, хозяек, служанок. И что кроме лодок, которые лежат сейчас в сугробах на Рыбном берегу, каждое утро будут приходить еще и рыбачьи лодки с островов, с берегов Найссаарэ, Аэгна, Крясула и Пальясаарэ. И если мы будем паиньками, мы познакомимся с рыбаками и подружимся с кем-нибудь из них, и нас, может случиться, даже возьмут летом иногда с собой в залив. Так что мы, может быть, забросим и свои удочки — а к лету мы их непременно раздобудем — с кормы и, кроме того, будем и с моря любоваться замечательным видом Таллина с его башнями…

Каалу слушал меня с жаром. После ужина, когда Мааде стала у очага споласкивать в деревянной миске нашу посуду, я набросил пелерину и вышел из дома.

В пятидесяти шагах северо-западнее, миновав уже последние прибрежные дома, я остановился на дорожке, протоптанной в снегу, и оглянулся. Семь-восемь низеньких домишек на фоне заснеженного склона дюн и черной стены туч, вставшей над ними и поглощавшей рваным краем лунный коготь. И в одном из этих домов чудесным образом невероятным образом теперь вот их жизнь, моя жизнь, наша жизнь… Я повернулся и пошел дальше на север, до ворот со странной недостроенной колокольней, которую какой-то ратман в прошлом году велел строить над входом на Каламаяское кладбище, вошел в калитку и зашагал по сугробам. Где-то там справа, если пойти по оставленным следам и в нужном месте повернуть налево, должен быть среди других плитняковый крест, отмечающий могильный холм моего отца, а теперь, уже третий год, рядом с ним — второй, на могиле моей матери. Но когда я, увязая в снегу, добрался до того ряда крестов, где, как я предполагал, они стоят, поднимавшиеся на юго-западе тучи закрыли луну, и могил не стало видно. По колени, по бедра в снегу я лазил вокруг могил, и рукой ощупывал торчавшие из снега кресты, и пытался пальцами прощупать выбитые на них имена. Но надписи были сделаны простыми каменотесами, и буквы слишком случайной формы и нечеткого контура. И вдруг мне показалось, что все здесь стало неузнаваемым, совсем другим, будто каким-то заколдованным, и крестов непонятно, фантастически много… Я так и не знаю, была ли это покорность нетерпеливого или высокомерие понимающего, ничтожность или мудрость, но, вытерев тыльной стороной руки пот со лба, я почувствовал: они же здесь, среди всех остальных. Так ли уж важно, что я именно сейчас прикоснусь к ним рукой? Если завтра или послезавтра при свете дня или весной, когда растает снег, я наверняка их найду?..