— А как же они там, в лесах?

— Ну, как. Вольные птицы, — зевнул Сиркель. — Да я и не знаю. Не был там. Живут в землянках. Рыбу ловят. Вместе с медведями напополам собирают клюкву. Я говорю: вольные птицы…

Когда я взглянул на моего ретивого информатора, он спал, вытянувшись на соломенном тюфяке, недопитая бутылка на полу у кровати. Я заткнул ее пробкой, чтобы Сиркель, когда пойдет по нужде, не опрокинул и не пролил на пол эту божью благодать. Потом я велел принести себе сюда же, на господскую половину, мяса и хлеба, чтобы не слушать в трактире черт его знает чьих удивленных возгласов и не отвечать на вопросы. Когда наступили вечерние сумерки, беспокойство погнало меня на улицу.

Я зашагал по тропинке, пересек наискосок начинающееся за трактиром поле и дошел до немецкой часовни, оттуда по Ветикуской дороге к началу Скотной улицы. Мороз сдал. Вершины сугробов слегка дымились, сдуваемые низко над землей вынюхивающим ветром. На пустых улицах и во дворах сгущались сумерки. От ветра и от любопытства возможных встречных я надвинул капюшон на лоб, но мне никто не повстречался. Только несколько ленивых псов, услышав мои шаги, залаяли по ту сторону ворот. Я прошел и мимо освещенного свечой окна симсоновского дома. Ибо почему-то внушил себе, что мне нельзя входить в него: если я сейчас это сделаю, то обязательно чему-то наврежу… В конце Скотной улицы я свернул на дорогу, ведущую к трактиру Родавере. Через белеющее поле, которое на глазах подергивалось пеплом надвигающихся сумерек, на северо-восток, наперерез снежным гребням, тянулась санная колея сымеруских крестьян. В нескольких стах шагах, у дороги справа, стояло нескладное бревенчатое здание под пестрой от снега соломенной крышей. Амбар Розенмарка. Розенмарковский невольничий двор, как сказал Сиркель.

Я сам не знаю, что я здесь искал. Наверно, ничего. Во всяком случае, я ничего не нашел. Утопая по колено в снегу, я обошел здание. На дверях висел ржавый замок. Два крохотных оконца под свесом крыши были темные, и вокруг занесенной сугробами завалинки пылился снег. Нигде никаких следов. Может быть, весь сиркелевский рассказ про невольничий двор и про работорговлю просто злая выдумка недобравшего хвата парня?..

34

На следующее утро, едва я вошел в переднюю пастората и стал стряхивать снег с сапог, появилась служанка, не знаю уж по указанию или из любопытства:

— Да-да, да-да. Пройдите к пастору. Госпожа Розенмарк уже там.

Там она и была. Она сидела на краешке стула у торца письменного стола Борге, спиной к двери, в которую я вошел; через плечо она повернула очень бледное лицо со сжатым ртом, мельком взглянула на меня, кивнула и снова стала смотреть в пол перед собой. А я, кивнув сидевшему за своим столом Борге, подошел к Мааде, взял ее правую руку, лежавшую на коленях, и поцеловал гладкие от щелока пальцы. Как приятно было это сделать. И подразнить старую сороку мне ведь тоже хотелось…

— Садитесь вот там, — Борге указал мне на стул, стоявший у второго торца, и укоризненно посмотрел мне в глаза: — С Магдаленой, — интересно, он уже не называл Мааде «госпожа Розенмарк», — мы уже выяснили. Она признала свою вину. И раскаивается. Она готова в предстоящее воскресенье на глазах всего прихода принять христианское осуждение. А вы, Беренд Фальк, — я не стану мерить, кто из вас двоих больше виноват в осквернении христианского благонравия, но скажу — обычно в этом повинен больше мужчина, ибо, как бы женщина ни повторяла того, что совершила жена Потифара, столь же неуклонно мужчина может брать пример с благочестивого Иосифа. Вы же, Беренд Фальк, вы, во всяком случае, этого не сделали, а ныне, вместо раскаяния и стыда…

Я так и не услышал, что я вместо этого сделал. И Борге не узнал, что я думаю о его мнении. Потому что дверь кабинета открылась и в засыпанной снегом шубе, с победоносно-оскорбленной улыбкой вошел Иохан:

— А, эти бесстыжие уже здесь. Опять вместе… — Он подошел к Борге и поздоровался с ним за руку. — Уж не явились ли они к пастору просить, чтобы он их обвенчал?

Борге оставил без внимания эту неуместную иронию. Он не стал говорить: «Дорогой господин Розенмарк, утешьтесь, такое не случится никогда. Ибо церковный устав Карла Одиннадцатого от 1686 года, который у нас еще действует, в седьмом параграфе пятнадцатой главы гласит: кто совершил грех, нарушив супружеский обет, те не должны соединяться друг с другом в браке ни при жизни невинного, ни после смерти оного». Он не стал напоминать этот фатальный закон. Он предложил Иохану сесть на деревянный диван у стены напротив своего стола и для своей сорочьей повадки заговорил весьма веско:

— Я велел вас позвать, чтобы, выслушав всех причастных, мы могли бы прийти к ясности. Чтобы я мог Домогательство господина Розенмарка о разводе с его женой Магдаленой законным образом передать в Эстляндскую консисторию. Господин Розенмарк, говорить об этих обстоятельствах неприятно, но избежать этого мы не можем. Объясните еще раз, что заставило вас решиться просить о разводе.

— Разумеется, мало приятного говорить про эту грязь, — подтвердил Иохан, облизав губы, и гладко изложил: — Я требую этого потому, что пришел к печальному выводу: десять лет я держался за юбку своей жены — ну да, в какой-то мере, занятый своим делом — с закрытыми глазами и не понимал, что моя жена давно меня обманывает. С этим шельмецом. С Берендом Фальком. Моя жена обманывала меня с ним с первых дней нашего супружества.

Мааде так низко склонила голову, что ее горностаевая шапочка полностью скрыла от меня ее глаза и нос. Я видел только уголок ее, закушенных губ. Я молчал и ждал. Розенмарк продолжал:

— Только постепенно я начал понимать. Знаете, множество мелочей, которые честный муж, такой муж, который ни свою, ни чужих жен не обманывает, просто не умеет заметить или связать воедино, понимаете — взгляды, намеки, умолчания, краску смущения… И вдруг все это сошлось, и возникла ясность. Когда я вспомнил про одинаковые родимые пятна у Беренда Фалька и у этого ублюдка…

По правде говоря, не было у меня никакого выработанного плана для этой, уже начавшей разворачиваться сцены. Может быть, только брезжило намерение: начать вежливо, потом постепенно разозлить его и толкнуть на грубости… Я заговорил:

— Господин Розенмарк, вы сказали, что ваша жена обманывала вас с первых дней вашего брака. Это само по себе уже неверно…

— Что? — воскликнул трактирщик. — Вы смеете это отрицать?!

— Беренд, к чему… Я давно призналась, — едва слышно произнесла Мааде.

Я сказал:

— И все-таки это неверно. Господин Розенмарк, мы не скрываем. Мы нарушили ваш брак. Да. Однако еще до того, как он был заключен. И хотя это обстоятельство не столь уж важно…

Борге торопливо произнес:

— Господин Фальк, вы и сами понимаете. До или после, сейчас это уже и впрямь значения не имеет…

Мааде произнесла глухо, ни на кого не глядя:

— И после тоже, и после. В тот вечер, когда ночью умер мой отец. Я и в этом призналась…

Розенмарк воскликнул, глядя в мою сторону:

— Вы что же, хотите теперь это скрыть?!

Я сказал:

— Нет, господин Розенмарк. Совсем нет. Но вы упомянули родимое пятно, которое привело вас к окончательной уверенности…

От обиды Розенмарк взвинтился. Он воскликнул:

— Разумеется! У мальчишки оно есть, а у меня нет. Я пастору показывал. И у вас оно есть! Покажите пастору!

Я сказал:

— Возможно, что пятно на теле у меня есть. Но какое значение это имеет для вас? Теперь, когда мы оба признались?!

— Так чего ради вы вообще об этом говорите?! — воскликнул Розенмарк.

— Не для того, чтобы спорить, — сказал я, — я хочу вам напомнить: господин Розенмарк, вы действительно несколько раз имели возможность увидеть родимое пятно у меня на теле. Когда вместе ходили в баню в вашем доме — мы вдвоем с вами и втроем вместе с маленьким Карлом…

— Конечно! — воскликнул Розенмарк и объяснил Борге: — Я с моим легковерием ничего не понимал. Я считал этого негодяя своим другом. Я принимал его у себя дома. Кормил и поил. И позволял им обоим — ох, черт! — позволял им обоим блудить глазами за столом — простите мне мое грубое слово, господин Борге, но вы должны понять, что испытывает моя душа.