Едва оправившись от пережитых волнений, я стал размышлять о том, как добиться полной свободы.
Самым опасным из моих врагов был Сартин, и я решил попытаться смягчить его гнев. И вот я написал ему. Я умолял его забыть оскорбления, вырвавшиеся у меня в минуту раздражения, и уверял его в полном своем молчании и повиновения.
Желая доказать ему всю искренность моего раскаяния, я просил его стать моим покровителем и тем самым снискать право на благодарность, которая быстро заменила бы в моем сердце всякие другие чувства.
Это письмо осталось без ответа, Я понял, что не могу ждать от Сартина ничего, кроме вражды и преследований, и стал искать средства обезопасить себя от них.
Когда-то принц Конти удостоил меня некоторым вниманием и обещал свое покровительство. Я решил броситься к его ногам. Он принял меня. Рассказ о моих злоключениях тронул его, а недостойное поведение моих мучителей вызвало его справедливое негодование. Он распорядился, чтобы мне была оказана материальная помощь, и обещал снестись с Сартином через своего секретаря. Последний дал мне слово, что зайдет ко мне после свидания с лейтенантом полиции.
Свидание это состоялось, но Сартин сумел гнусной клеветой очернить меня в глазах принца и доказать ему, что я недостоин был его милостей.
Таким образом, лейтенант полиции узнал о моих планах, и теперь ему не трудно было их расстроить. Он был хорошо знаком с моими покровителями и успел настроить всех против меня, так что куда бы я ни являлся, все двери закрывались предо мной.
Я был в отчаянии. У меня оставалась надежда лишь на герцога Шуазеля, занимавшего тогда пост министра. Все восторгались его благородством и великодушием. Он находился в Фонтенбло вместе с королевским двором. Я решил обратиться к нему и написал ему письмо, в котором просил у него аудиенции на 18 декабря.
15 декабря я пустился в путь. Я шел только по ночам и все время избегал большой дороги. Стояли сильные холода, одежда у меня была легкая, продуктов, кроме куска хлеба, не было никаких. После двух ночей ходьбы я добрался, наконец, до Фонтенбло намученный голодом, холодом и усталостью.
В таком состоянии я явился на аудиенцию к герцогу Шуазелю[5]. Когда ему доложили обо мне, он попросил меня немного подождать, а сам сел в портшез[6]и велел нести себя к герцогу Лаврильеру. Тогда мне еще не было известно, сколько ужасов было связано с этим именем.
Эти два министра решили мою судьбу.
Спустя некоторое время за мной пришли двое полицейских и, объявив мне, что герцоги Шуазель и Лаврильер хотят поговорить со мной, приказали мне следовать за ними.
У выхода меня посадили в носилки, но вместо того, чтобы отнести к министру, доставили в ратушу. Здесь я пробыл под стражей до прихода третьего полицейского, который объявил, что меня приказано отвезти в Париж и заключить в тюрьму Консерьжери.
Я понял, что погиб. Недолго погулял я на свободе!..
После короткого пребывания в Париже меня привезли в Венсен и посадили в каземат, один вид которого внушал ужас. Это. была настоящая могила. Выход из нее заграждали четыре железные двери с тремя огромными засовами на каждой.
Не успел я осмотреться в моем новом помещении, как ко мне вошли три полицейских чиновника и, выразив сочувствие по поводу моей участи, обратились ко мне с такой речью:
— Господин Сартин послал нас сообщить вам, что ваша свобода зависит от одного вашего слова: укажите имена и адреса лиц, которым вы писали из Бастилии и которые потом помогали вам. Господин Сартин дает честное слово, что не причинит этим лицам никакого зла.
Честное слово Сартина! Я слишком хорошо знал, чего можно было ждать от ручательства этого человека, и твердо ответил:
— Я вошел в тюрьму честным человеком и предпочитаю умереть, нежели выйти из нее предателем и подлецом.
Полицейские молча удалились.
Не знаю, сколько времени пробыл я в этом каземате, — в нем нельзя было отличить дня от ночи. Без сомнения, он стал бы моей могилой, и скоро я был бы совершенно забыт, если бы не сострадание одного из моих тюремщиков.
Я чувствовал, что смерть моя приближается. Но вот однажды ко мне явился крепостной врач. Он нашел меня в ужасном состоянии — все мое тело распухло — и заявил, что моя гибель неизбежна, если меня не переведут немедленно в другое помещение. Но как было получить разрешение на такую меру? Губернатор решительно отказался говорить обо мне с Сартином.
— Его ненависть ужасна, — сказал начальник замка, — а всякие просьбы за этого несчастного — верное средство навлечь эту ненависть на себя.
Врач заявил тогда, что, если меня оставят в этой отвратительной клоаке, я не проживу и двадцати четырех часов. Не знаю, к каким средствам он прибегнул, но спустя три часа все мои тюремщики пришли за мной и на руках перенесли меня в первую камеру, налево от входа в крепостной равелин. Мало-помалу жар мой стал спадать, и благодаря подогретому сладкому вину опухоли на теле начали уменьшаться.
Я все еще не знал настоящей причины моего заточения в Венсен и не подозревал, что меня прислали в замок только для того, чтобы здесь меня забыть. До сих пор я еще таил кое-какую надежду, но теперь я убедился, что принятое моими преследователями решение было непреложно и что они поклялись в моей гибели.
В борьбе с отчаянием и тоской меня озарила вдруг мысль добиться общения с другими узниками, завязать с ними знакомство и, может быть, даже приобрести среди них друзей, которые со временем могли бы мне помочь.
Но как добиться этого, не выходя из своей камеры и находясь под строжайшим надзором?
Для выполнения этого плана нужно было пробуравить дыру в толстой стене башни, выходившей в сад, где гуляли заключенные. Для этого у меня не было никаких инструментов, кроме пары рук. Я хорошо помнил, что год тому назад во время одной из моих прогулок по саду я подобрал обломок старой шпаги и ручку от железного ведра и тщательно спрятал их на всякий случай. Но они находились в саду, а офицеры крепости ни за что не разрешили бы мне прогулку, которой я сумел дважды так ловко воспользоваться для побега.
Из моего тюремного опыта мне было известно, что когда в камере производился какой-либо ремонт, узников оттуда удаляли, так как им было строжайше запрещено встречаться с рабочими. Обычно, если починка бывала небольшая, заключенных выводили в сад… И вот, чтобы получить возможность туда попасть, я разбил два оконных стекла. Я очень правдоподобно объяснил тюремщикам, как это случилось, и ни у кого не возникло ни малейшего подозрения.
Далее все произошло именно так, как я предвидел. На другой день позвали стекольщиков, и на то время, пока он занимался починкой, меня отвели в сад и заперли там одного. Я поспешно подбежал к месту, где хранились мои «инструменты»: они были там. Обломок шпаги я заткнул за пояс, а ручку ведра спрятал под рубашку. Как только стекла были вставлены, за мной пришли, чтобы отвести меня назад в камеру. Я шел с самым спокойным видом, но в глубине души был очень доволен успехом, хотя и не знал еще, какое употребление я сделаю из своей находки.
Стелы равелина имели в толщину не менее пяти футов. Моя железка была не длиннее трех. Я наточил ее, и она могла служить мне для сверления камня, но пробуравить ею всю стену насквозь было невозможно…
Не стану описывать подробно все мои мытарства, не буду распространяться о неслыханных трудностях, которые мне пришлось преодолеть, и о физических страданиях, которые часто мешали мне работать. Скажу только, что я употребил на это дело двадцать шесть месяцев, в продолжение которых я сотни раз его бросал и снова за него принимался; скажу только, что я пустил в ход все свои знания по математике, уже неоднократно приходившие мне на помощь, и что я вложил в свой труд весь тот огонь, который поддерживало во мне неугасимое стремление к свободе.
Наконец, я добился успеха. Отверстие было просверлено. Оно до сих пор существует в стене равелина и находится в дымоходе. Я выбрал это место потому, что оно меньше всего подвергалось риску быть замеченным во время частых обходов камер.