Изменить стиль страницы

Тогда он с криком потребовал, чтобы Настя осталась с ним для объяснения. Бабы струсили и вышли… Настя присела на стул. Начался допрос. Иванов излил все, что у него накипело… Но на все его обвинения, высказанные прерывающимся от гнева и ревности голосом, Настя только молчала и как-то гадко улыбалась… Нестерпимо больно становилось Иванову! Ведь он любил Настю, любил даже и в эту минуту! Ведь этот ни с чем не сравнимый образ, ведь это невыразимо дорогое существо врезалось в его мозг и сердце. Он горел и жил Настей, как в бреду, всю неделю: Настя к нему уже приросла, ее жизнь билась в его крови, хотя между ними и не было связи. Отдирать ее от себя — значило то же, что резать самого себя! Ведь это одно из тех мучений, которым мало равных на свете! Он и ревнует, и негодует, и видит, что его чистая Настя уже погибла, и он оскорбляет эту другую — сидящую перед ним, — но все еще он будто за что-то цепляется, ждет, безумно надеется, что она попросит пощады, что она каким-то чудом не ускользнет от него. Ведь так недавно… еще вчера… она его любила! Но вот Настя встала со стула, вышла на середину комнаты и в театральной позе, с поднятыми руками, сказала: "Боже мой, если я такая худая, как и мать моя, что вы хотите? Уходите тогда, оставьте меня в покое". Этот поворот объяснения был самым ужасным: от этих именно слов Насти дело так страшно быстро пошло к концу. "Как! Тебе это так легко? Ведь ты меня любила"… — "Нет, вы мне только нравились". — "Ты меня не целовала?" — "Нет!" Он "заскрипел зубами". Можно сказать, что только в эти секунды дикий зверь стал просыпаться в этом замученном до последней возможности человеке, с его огненной кровью, с буйным характером и в то же время с его высоко нравственными требованиями от женщины… Тогда-то совершенно внезапно настал конец. Тогда на искаженном лице Иванова Настя вдруг прочитала свою гибель. Она с ужасом" закричала: "Уходите!". Иванов спросил в последний раз: "Ты меня гонишь?!" (нож был уже у него в руке: вот только когда этот нож, как змей, проскользнул в его руку). — "Да, убирайтесь вон" — "Умри же, несчастная!..".

Настя прожила всего несколько минут после нанесенного ей удара в сердце. Мне, кажется нечего разъяснять вопрос о ноже. Доказано, что нож не был "припасен" Ивановым, что он издавна и постоянно был у него в кармане. Это орудие только облегчило убийство, только помогало несчастью. Но это несчастье, вероятно, наступило бы и при отсутствии ножа. Иванов мог убить Настю кулаком, задушить ее руками. Ясно только одно, что он сделал это убийство неожиданно для себя, в "запальчивости и раздражении", в роковую минуту жизни, решавшую его судьбу и судьбу несчастной женщины.

Прослеживая развитие последней сцены, минута за минутой, как мы это сделали, приходится еще раз убедиться, как трудно бывает одним каким-нибудь словом определить мотив убийства, совершенного под влиянием страсти, и притом именно в запальчивости и раздражении. Такие определения, как "из ревности", "по злобе", "из мести", "чтобы не принадлежала другому" и т. д., все они не исчерпывают вопроса. Человек слишком сложен, чтобы поступать в эти нечеловеческие и неожиданные для него минуты по таким простым рецептам. Вот и здесь: раздробляя на части настроение Иванова, вы, пожалуй, найдете отдельные признаки всех этих мотивов. Была у Иванова и страшная ревность, благодаря возраставшему убеждению в том, что Настя изменяет ему с прежним любовником; был и сильный гнев на нее за то, что она раздражала его черствостью и невниманием после такой задушевной любовной нежности; была и горечь глубокой обиды за обман, за осмеяние его чувств, за недостойную игру с его возвышенной привязанностью. Но все эти побуждения нельзя соединить в одну какую-нибудь понятную цель. Или, скажут нам, что это убийство было сделано для того, чтобы Настя никому другому не принадлежала? Не думаю: Иванов, убедившись в безнравственности Насти, едва ли бы стал впоследствии завидовать ее новому обладателю. Да и что же он выиграл. Что готовил и оставил себе в жизни. Ведь он и себя губил преступлением… Он сам бросился в пропасть. Видно, уж очень великая, непреодолимая сила его толкнула! Не судите его по мерке ваших чувств, не требуйте от него вашей рассудительности, вспомните, что он родился от матери, зарезавшей его брата. Да и вообще ведайте, что не одинаково бьется и чувствует сердце людское: в каждом есть свои счастливые и несчастливые особенности.

Выражаясь самым широким образом, можно только признать, что Иванов совершил свое преступление под влиянием страсти, под властью любви, воспаленный счастьем, которым его одарила любимая им женщина, которое проникло во все его существо до мозга костей и которое затем было почти мгновенно исторгнуто из его сердца с нестерпимой для него болью словами Насти: "уходите вон!". Можно сказать без особого преувеличения, что этими словами, означавшими неожиданный и полный разрыв, Настя вонзила острый нож в сердце Иванова ранее, чем он вонзил в ее сердце свой нож. Только никто не видел ранил Иванова, ее нельзя измерить дюймами, и никто не может судить о ее болезненности. И он в этом случае, быть может, сам защищался от ужасающей боли, а нам кажется, что нападал первый.

Когда смертельно раненная Настя выбежала из комнаты, Иванов — уже убийца — с видимым спокойствием сел за стол. Но в действительности он находился в оцепенении. Зажатая рука долго держала нож. Наконец, Иванов его отбросил. И тотчас же холодная мысль явилась ему отчетливо доложить, что вот и теперь, по своему обыкновению, он сделал совершенно ненужную "подлость". Он с тупой покорностью выслушал эти свои безотрадные мысли. Он к ним привык. Он только знал, что поступка ужаснее того, что теперь случилось, он никогда еще не делал. Когда через несколько минут ему сказали, что Настя умерла, он побежал проститься с ней, поцеловал ее и заплакал со словами: "Как я тебя любил!". Это было не более, как невольное размягчение нервов, — реакция после напряжения; это был последний обрывок того любовного бреда, из которого он не выходил столько дней. Прорезанное сердце Насти еще несколько минут тому назад, казалось, билось одной жизнью с его собственным сердцем. В слезах своих Иванов вылил из души навсегда последние трепетания своего обманчивого и обманутого чувства к Насте. Теперь он более не жалел ее. Он в этом случае точь-в-точь напоминает толстовского Позднышева из "Крейцеровой сонаты". Ни к себе, ни к убитой он не испытывает особенной жалости. Себя он судил очень строго, и не думайте, чтобы это было лицемерие. Напротив, он вовсе не либерален, и наказание, по его понятиям, дело неизбежное. И он не столько занят собой и своей жертвой, сколько мучается над допросом: из-за чего и почему все это так безотрадно нелепо складывается в его жизни? Из-за чего, например, вот он теперь погиб?..

Конечно, он погиб из-за любовной страсти, из-за того чувства, которое так часто и громко заявляет о себе в процессах и над которым так мучительно думал Толстой, когда писал свою "Крейцерову сонату". К чему же пришел знаменитый писатель? Он нашел, что единственное средство избегнуть бедствий и преступлений от любви — это совершенно и навсегда отказаться мужчинам от женщин. Легко ли сказать? Единственное возможное средство, и то — невозможное. Значит, дело не так просто. Многие благородные мыслители предлагают теперь заняться очищением нравов посредством целомудренного воспитания. Но Иванов созрел ранее этих благих начинаний; к тому же он имеет болезненно-пылкую кровь. Да еще и неизвестно, насколько поможет горю проповедь борьбы со страстями. Не глубже ли сказал Пушкин: "и всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет!" Впрочем, говорят, есть защита: наказание… Попробуйте его. Возьмите в свою власть мудреную личность Иванова и на все его недоумения над противоречиями жизни, на все тревоги его буйного, но хорошего сердца — ответьте обвинительным приговором. И когда это дело будет для вас уже вполне ясно, тогда, чтобы воздержаться от излишней строгости, вспомните только письмо Клары, полученное Ивановым уже в тюрьме: "Не понимаю, каким образом такой добрый человек, как ты, мог совершить такое страшное преступление".