Изменить стиль страницы

На четвертый день первая мысль: опять к Насте. Она еще спала, но проснувшись, из-за дверей, одобрила его намерение в тот же день хлопотать о немедленной свадьбе, до поста. День прошел в розысках посаженой матери. Вечером Настя не пустила его к себе, говоря, что у нее сидит хозяйка. В нем на минутку проснулось какое-то подозрение, но поцелуй Насти все изгладил."

Пятый день — опять розыски крестной для устройства свадьбы. Новое свидание с Настей и совместная поездка к родным Иванова, к Настиной матери. К своей матери Настя, однако, входила одна и вынесла неутешительный ответ: мать была за отсрочку свадьбы до пасхи. Благодаря настойчивости Иванова, только к ночи удалось соединить всех родных, и все согласились на свадьбу, под условием, чтобы сам жених добыл часть денег на расходы. Во время всех этих разъездов, переходов и в особенности во время ночного путешествия из города на Пороховые близость между женихом и невестой возрастала. Обхватив рукою Настю на извозчике, Иванов уже считал себя неразлучным с нею. Они пришли к рассвету вдвоем в Настину комнату. Они уже на "ты". Настя при нем раздевалась и, откинувшись на подушку, позволила себя поцеловать в лицо, шею и грудь. От близости любимой женщины Иванову становилось больно, но он совладал с собой и ушел в девятом часу утра. Это был самый счастливый день. Эти сутки были "апогеем любви". Шестой день Иванов до половины проспал. Придя к Насте, он застал ее в постели. Здесь впервые невеста заговорила об отсрочке свадьбы. Жених, убежденный в прочности своего счастья, готов был уступить. Но вот Настя на минуту вышла из комнаты, и ее маленький брат, открыв шкаф, вынул оттуда две сороковки и полуштоф, уже порожние. Кто это покупал и пил водку? Степа ответил, что покупает "Настин жених, а пустые бутылки надо отнести, чтобы получить за них деньги". Иванов по этому поводу пишет: "Как черная туча, грусть навалилась на душу: неужели это правда?". Но вошла Настя веселая, — и расспросы не поднимались с языка. Однако Иванова взяло серьезное раздумье. Он примолк, стал прохаживаться по комнате и все-таки, не излив своих сомнений, ласково простился с Настей. Влюбленное сердце боится допытываться, боится нарушить ясную благосклонность дорогого лица, слишком свято для такого сердца выражение счастья на этом лице! Настя отпустила Иванова со словами: "прощай, дорогой". Он пошел на вечеринку; пробовал танцевать, но, не окончив танца, ушел в смежную комнату и расплакался.

Свидание седьмого дня вначале было натянуто. Настя избегала его взоров. Заговорила о том, что ей советуют не выходить за него, потому что он картежник и большой пьяница. Иванов напомнил, что он ей объявил о всех своих недостатках в первой же беседе; он указал ей, что и она просила его не верить разным слухам о ней. Тогда Настя повторила, что она любит его и что слухи для нее ничего не значат. Опять было все забыто! Опять родное сердце ему принадлежит! На прощанье Настя дала ему поцелуй.

От нее Иванов, вполне убежденный, что будет ее мужем, отправился на свадьбу Чигорина. Вечер, ночь и утро следующего дня Иванов провел на свадьбе. За хлопотами, так как он был распорядителем, время прошло ни скучно, ни весело. Но разоблачения насчет Насти сыпались со всех сторон. Самая честная из заводских девушек, Катя, подтвердила связь Насти с буфетчиком и прижитие от него ребенка; еще одна кумушка уверяла Иванова, что и после знакомства с ним к Насте ходил буфетчик и даже, вероятно, был у нее в эту ночь, так как утром видели какого-то мужчину, выходящего из ее дома. Иванов и страдал, и не верил… Ведь толки в этом роде преследовали его с самого начала, а он, несмотря на них, был так счастлив с Настей! Вот только докончит он свои обязанности распорядителя, пойдет к Насте, увидит ее, и все рассеется.

И, наконец, он направился к знакомому мезонину.

По многим причинам, я нахожу совершенно несообразным заключение, будто Иванов шел к Насте с намерением учинить с ней расправу и едва ли уже и не с мыслью убить ее. Ничего подобного не было. Прежде всего я вспоминаю вполне искренние и верные слова Иванова: "во всем и всегда — не в одном этом преступлении — действовал под первым впечатлением. Много страдал от горячности. Редко удавалось исправлять ошибки свои, но всегда сознавал их". Да не таково было и душевное настроение Иванова, чтоб, направляясь к Насте, он бы уже готовился к роли мстителя. Слишком для этого у него болело сердце. Подозрения против Насти не были для него новостью, и, однако же, он каждый раз излечивался от них, при одном взгляде на Настю, при одном ее слове. Теперь, более чем когда-нибудь прежде, он нуждался в этом взгляде и в этом слове. Если он шел мрачным, так потому, что на душе было трудно. Он верил, что его страдающее, недовольное лицо вызовет ее жалость и ласковость. Он был угрюм, он мог рассчитывать на резкое объяснение, на ссору, но только — на ссору возлюбленных, которая впоследствии еще больше сближает. Он жаждал ее искренности, ее, еще не отнятой у него, любви, которая его со всем примиряла.

Но для того чтобы понять то, что его ожидало у Насти, вспомним, что уже дня за три перед тем Настя, как говорится, "начала играть назад". Ослепленный Иванов мог испытывать только самые туманные и скоропреходящие предчувствия; он постоянно возвращался к надежде, он слишком сильно любил, чтобы верить своему горю. Но нам-то теперь ясно видно, что в действительности Настя от него ускользала. Не такова она была в первые три дня, как в три последние: тут она заговорила и об отсрочке свадьбы и о недостатках жениха, о которых знала с самого начала, не придавая им прежде никакого значения. Это уже было не то!.. Но почему? Нам думается потому, что Настя своим здоровым инстинктом вполне обыкновенной и непритязательной женщины успела почувствовать, что эта выспренная, приподнятая любовь к ней ее жениха приходится ей как-то не по мерке и не сулит ей ни добра, ни спокойствия в будущем. Она думала найти более простое счастье. Она бы полюбила Иванова, и простила ему заурядные недостатки чернорабочего, и сумела бы с ним терпеть нужду, и была бы рада случаю "пристроиться". Но она угадывала, что Иванов — "не ее поля ягода", и что он ей не товарищ, что ему и мерещится-то в ней совсем не то, что в ней есть. И она сообразила, что надо будет разойтись; она рассчитывала, что до пасхи понемногу дело само собой расстроится и что ей в конце концов лучше будет остаться покамест "при буфетчике". Ей предстояли поэтому большие неловкости, и она должна была поневоле взять на себя двойственную роль. Ей надо было после такого поощрения сразу порвать с женихом, в котором — она это видела — чувство к ней было слишком сильное, еще не обещавшее идти на убыль. Ей надо было самой убавлять это чувство, но делать это надо было с большой осторожностью. Она не рассчитала своих сил… Выражение любви, которое так легко ложилось на ее черты, когда ей помогало сердце, стало меньше и меньше удерживаться на ее лице: маска начала отклеиваться… Вот к какой женщине направлялся Иванов со своим переполненным горечью сердцем, вот к кому входил с надеждой на душевное исцеление, как входят верующие во храм со своим горем. Войдя, Иванов, к своей досаде, застал Настю не одну. Надо было с ней сейчас же поговорить, а тут были посторонние. В гостях у нее были две или три женщины, возвратившиеся со свадьбы, и она слушала их болтовню. Она подала ему руку, "не глядя на него". Это, конечно, увеличило его досаду, тревогу, нетерпение остаться наедине. Он попросил воды. Настя с "холодной миной" подала ему стакан. И это снова укололо его. Он примолк и, кипя от гнева, уселся с маленьким Степой, чтобы дать понять присутствующим, что он пришел не к ним и не намерен слушать их пьяные речи. Но и это не подействовало. Подвыпившие бабы начали плясать с "животной" улыбкой; а Настя, глядя на них, от души хохотала. Иванов еще раз отпил воды… Его раздражали, его прямо раздражали, то есть отпускали ему большими дозами то самое "раздражение", о котором, рядом с "запальчивостью", говорит закон. Освирепевши, Иванов уставился пристальным взглядом на Настю. Она сначала не обращала на него внимания, но, наконец, заметила этот взгляд, и "должно быть", говорит Иванов, "тот взгляд был нехороший", потому что и хохот, и пляска прекратились. До этой минуты решительное объяснение с Настей только мучительно откладывалось для Иванова, впрочем, уже с дурным предвещанием равнодушия и холодности со стороны невесты. Но и тут еще дело могло быть поправимо. Иванову, хотя и в последней степени раздражения, но все еще мерещилась его прежняя Настя, любимая, хотя и в несколько непривычном для него освещении. Но вслед за прекращением пляски бабы завели развратные разговоры о получаемых ими от мужей удовольствиях, и Настя, чистая Настя, одобряла их своим идиотским хохотом. "По-видимому, ничто не ново для нее", — думал изумленный Иванов. Да, к своему ужасу, он это читал своими горящими глазами во всей ее фигуре, во всех чертах ее лица… Вот когда маска свалилась. Насте больше не было надобности выдавать себя скромницей и любящей женщиной… Бабы даже намекнули, что и Настя в эту самую ночь получила "удовольствие", и она только слабо возражала или засмеялась — ничего более! Тогда, наконец, охрипшим голосом Иванов попросил Настю остаться с ним наедине. И она только нашлась ответить: "Кажется, у нас нет секретов"… Действительно, разве он сам всего не видел? Он так мучительно жаждал и ожидал решительного объяснения, а невеста не видит в том даже никакой надобности!