Изменить стиль страницы

Брюммер сумел первым сформулировать мысль, должную служить объединяющим началом в борьбе за свержение канцлера; именно Брюммеру принадлежит формула «чтобы нас всех не раздавили поодиночке». Фраза оказалась историческая, а последствия её, скрытые от сторонних глаз, были ощутимы. Прежде, до ареста Лестока и Шетарди, гости салона занимались прожектёрством и умствованием; после ареста они начали оборонять самое себя — чтоб не раздавили.

Проведший жизнь в бездеятельности, чтобы не сказать — в праздности, оказавшийся теперь за неимением более подходящих кандидатур кем-то вроде теоретика антибестужевского салона, Брюммер не только возгордился и воспарил, но сделался нервен, оживлён и сверх меры болтлив.

— По-мол-чи, — в три приёма выдохнула Иоганна, желая как-то заткнуть любовника, который даже сейчас, в минуты близости, не прекращал разговаривать. Сказать-то она сказала, но прелесть момента была уже напрочь испорчена.

3

Проболев без малого месяц, Софи на весь апрель и половину мая застряла в том неопределённом положении, которое было пограничным — меж болезнью и окончательным выздоровлением. Врачи, как и положено, осматривали её всякое утро, качали головами, делая при этом различные выражения лица, и уходили с пожеланиями скорейшего окончательного выздоровления. Врачей было несколько, всяк себе на уме, и мнение одного лишь отчасти, да и то совсем не обязательно, совпадало с мнением коллег.

Флегматичный Бургаве возлагал основные надежды на тёплую погоду, солнце, воздушные ванны и прочее в том же духе. Нагловатый, хотя и желающий казаться почтительным, темнолицый, смуглокожий, с сильными волосатыми руками Санхерс делал в своих заключениях акцент на том, что вот если бы принцесса вышла сейчас замуж, то окончательное выздоровление наступило бы в считанные дни. Последний аргумент вдруг заинтересовал великого князя; поругавшийся с Лопухиной и давший ей временную отставку, Пётр пытался выяснить у её величества, нельзя ли ему, раз уж всё идёт к этому, сначала жениться на Софи, а уж потом обвенчаться, сочетаться законным браком и поселить её у себя в комнатах.

— Торопишься! — сказала ему Елизавета Петровна, как-то вяло сказала. Другой на его месте принял бы высочайший ответ за разрешение, за предоставление карт-бланша в отношении молодой принцессы и санкционированное развязывание рук; Пётр же, однако, в подобного рода вопросах был буквален: сказали ему «торопишься!» — стало быть, торопиться и бежать впереди лошади он не будет. Чтобы потом никто не мог попенять ему.

Да и объект мало подходил для приложения любви. Против задорных и вместе с тем стыдливых, прытких, хорошеньких да сообразительных барышень, какие прямо-таки кишели при дворе, — так вот по сравнению с ними принцесса Софи и в лучшее-то время казалась малопривлекательной. Теперь же она и вовсе сделалась уродиной.

В чём, однако, вполне отдавала себе отчёт.

Девушке явно нездоровилось. Причём сама она не могла даже решить, было ли её настоящее состояние финальной фазой недавней болезни или же началом новой. То ломота, то головокружение; то её подташнивало, то слабило, — а случалось так, что подташнивало и слабило одновременно с женскими делами, и тогда Софи желала умереть, чтобы прекратить этот позор, этот ужас и эту пытку.

К тому же у неё появилась невиданная прежде потливость. Верхняя губа практически во всякое время оказывалась украшена ювелирной росой из капелек пота: именно с того времени берёт своё начало привычка Софи прикрывать нижней губой верхнюю.

Посасывая верхнюю солоноватую губу, она и предстала 20 апреля на публике — впервые с момента начала болезни; посасывала губу она и в свой день рождения, и в ужасный для матери день 13 июня, когда злейший враг Иоганны-Елизаветы был произведён в полновесные канцлеры... От чрезмерного потоотделения Софи вынуждена была переменять платья по три-четыре раза на дню; понимая непростое положение девушки, императрица распорядилась выделять для обнов денег без ограничения — в разумных, как Елизавета отметила, пределах. Видя всё новые наряды, которым в шкафах дочери делалось всё более тесно, Иоганна-Елизавета мрачнела лицом, решительно не понимая, за какие такие заслуги дочь пользуется явным покровительством её величества.

Положение казалось Иоганне тем более странным, что после того, как дочь отболела, после того, как потный бледный уродец предстал на очередном вечере перед почтенной публикой, мать переживала, как бы её саму вместе с безобразной принцессой не вышвырнули за ненадобностью из пределов российской сытой сказки, где богатство прямо-таки валяется под ногами, нужно только изловчиться и подобрать. Тут выяснилась одна из существенных особенностей этой стороны света, а именно распространённость принципа «чем хуже, тем лучше». В германских землях эту дурёху, сосущую губу, на порог бы не пустили. Тут же — всё наоборот. Чем менее подходила отболевшая Софи для своего изначального предназначения, тем большую признательность демонстрировала к ней её величество. А уж следом за ней, как и водится, тянулся и остальной двор — в этом Россия как две капли воды была похожа на тот же, скажем, берлинский двор.

Уж если родной матери было за неё стыдно, если наиболее брезгливые из царедворцев не таясь делали гримасы, если великому князю кто-то подбросил (а тот и рад повторять, как попка) грубую фразу, мол, нет-нет, я вам руки не подам, вы, может, заразная, — иначе говоря, если вокруг Софи клубились брезгливость и непонимание, то каково же приходилось в эти недели самой девушке?! Одинокая, с невыразимо тёплым чувством вспоминала сейчас она отставленную Бабет, с которой всё можно было обсудить и на плече у которой бывало так сладко поплакать...

Но как бы там ни было, а и в России люди живут. Страдая от запаха пота, девушка не просто взяла за правило ежедневно мыться, но пристрастилась к мытью. Тем самым незаметно для окружающих, и прежде всего для неё самой, был сделан большущий шаг от немецкой культуры к славянской, к русской, — более значительный даже, чем переход в православие. Последний, кстати, впечатления на девушку решительно не произвёл; новгородскому архиепископу Амвросию Юшкевичу она, как и учили, сказала с чувством: «Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, творца Неба и земли, видимого всего и невидимого, и в Духа Святаго Господа, Животворящего, иже от Отца исходящего, иже со Отцем и Сыном споклоняема и славима...» — ну и ещё какие-то слова, теперь позабытые. Переход в иную религию воспринимался ею как простая формальность, а вот привычка содержать тело в чистоте привилась и осталась. Позднее Софи поведала странице своего дневника: «Против своей прежней алеутской неумытости я сделалась в России прямо-таки фантастической чистюлей (une jeune fille d’ordre excessif)».

Правда, с крещением в православную веру получилась небольшая накладка. А именно, лишь после того, как все приуготовления к таинству были завершены, вспомнили о необходимости получить внятное подтверждение от Христиана-Августа на переход дочери в иную веру.

Из спорадической переписки с женой и коротких приписок рукой дочери Христиан-Август имел лишь самое общее представление, зачастую искажённое и вовсе не адекватное, о действительном положении дочери и супруги при русском доре. Вопрос этот беспокоил его, однако тут вмешалась судьба, преподнёсшая ангальт-цербстскому князю второй удар. И пускай состояние было не таким тяжёлым, как после первого удара, однако житейские вопросы как-то сами собой отошли на второй план.

И хотя брат и неизменно бодрый Больхаген пытались приуменьшить размеры несчастья, хотя и советовали «наплевать, забыть и растереть», хотя и давали советы касательно того, что следует Христиану взять с собой в путешествие к дочери, а что лучше оставить, — сам Христиан-Август не склонен был обманываться насчёт своего здоровья, понимая, что второй за год удар — он и есть второй, как там ни крути. По изредка перехватываемым взглядам, исполненным озабоченности и страха, он понимал, что брат вполне осознает сложность ситуации и лишь по привычке продолжает прежние разговоры на тему о том, брать или не брать.