Она начала подкрадываться. А когда совсем рядом оказалась — заметили ее. Вокруг вились, гудели пчелы, а люди стояли раскрыв рты, глядели на женщину в кустах.

Вдруг кто-то крикнул:

— Лесовичка! Лесовичка![94]

Кинулись к хозяину, словно тот мог защитить их от нечисти. Карина же быстро схватила хлеб и бежать было… Да ноги будто к месту приросли. Глядела в насупленное лицо хозяина, как птица, завороженная горностаем. Почему-то замечались всякие мелочи: коротко подстриженная челка над бычьим лбом, строгий взгляд исподлобья, на запястье золоченый браслет — знак боярина.

Холопы уже опомнились.

— Воровка! Да это же воровка, бродяжка обычная! Кто-то и кол схватил. Но боярин удержал.

— Пустое. Пусть бродяжка подкрепится.

Уже в лесу, жадно жуя хлеб, Карина ощутила жгучий стыд. Дожила. Когда-то ведь княгиней хаживала, а теперь бродяжкой полудикой стала. А этот боярин, вишь, пожалел. И потянуло ее к людям. Даже страх перед местью перунников отступил.

Она кое-как привела себя в порядок, вымылась, а с утра пошла туда, где заприметила место причаливания парома через Днепр. Надела венок — ведь была русалья неделя — и смешалась с толпой идущих в град на гуляние девушек. И надо же! — сразу встретила Бояна. А, встретив, оробела. Не признал ее батюшка родимый. Лет восемь они не виделись, наверно, сильно она изменилась. Может, и позабыл дочь, рожденную в отдаленном терпейском селении.

И вот теперь она здесь, в его доме. Еще только предстоит открыться Бояну. Примет ли, если признает? Да и, поняла она, несмотря на всю славу, не столь могуществен отец, чтобы оградить ее от мести волхвов. Было в нем, невзирая на годы, что-то юношеское, беспечное. Такому ли тягаться с кудесниками, в чьи тайны она проникла?

Все это были тревожные, горькие думы. Но отчего-то хотелось отринуть их прочь, расслабиться. Карина вытерла совсем уж взмокшие от слез виски, повернулась набок. Под овчиной уютно зашуршало сено, сладко пахли травы на стенах, в волоковое окошко долетали обычные для людского поселения звуки: лай собаки, скрип колодезного журавля, воркование голубей. Из-за стены доносилась музыка — тихая, бесконечная струнная мелодия. Под нее Карина и заснула…

Сон ей снился светлый, добрый. Грезилось, что нашел ее Торир-варяг, но не гневался, а улыбался, как только он один мог — по-мальчишески беспечно. А она, истомившись, так и ластилась к нему. Его прикосновение к щеке, шее было столь явственным… что она проснулась.

Открыла глаза, щурясь на огонек свечи. Рядом стоял Боян в распоясанной рубахе, гладил ее по шее, прошелся ладонью к груди, там, где расходились тесемки завязок.

Карина подскочила, вжалась в стену.

— Нельзя, нельзя!.. Нас боги проклянут! Запрещена ведь любовь меж кровными родичами… Меж отцом и дочерью!

Боян застыл, не сводя с нее округлившихся глаз.

— Отцом и дочерью? Что говоришь ты?

Она только судорожно сглотнула, стягивая у горла ворот рубахи.

— Ты ведь батюшка мой. Оттого и пришла, когда совсем одна осталась. К кому же еще идти, как не к тому, кто жизнь дал?

Свеча дрогнула в руке певца, огонек заметался. Боян медленно вставил ее в глиняную плошку, отставил на приступок, сел, упершись ладонями в колени.

— А ну поясни!

Пока она говорила, он хмурился.

— Так ты Каринка? Похожа, похожа. А я-то думал, когда взяли тебя князья радимичей, мол, ладно пристроена дочка. Но пошто там не осталась?

Боян опять слушал, молчал, не проявляя ни малейшего желания приголубить родное дитя. Карина поведала ему, что после того, как сгорела Копысь, деваться ей было некуда и пришлось пробираться к нему, в Киев. Когда окончила рассказ, он не сказал ни слова. Она же подняла глаза к волоковому окошку, моргала, опасаясь, что вновь заплачет.

— Я детей в дом не беру, своих ли, чужих, — сказал после раздумья Боян. — Хотя ты уже не дитя, могу и поселить. Но ты ведь княгиней была, как же я тебя содержать стану? Если рассчитываешь… Он умолк, когда Карина встала, вытерла рукавом слезы. И в лице ее появилось что-то жесткое.

— Не больно-то мне радости в жилички набиваться. Но все же лучше так, чем стать девкой-волочайкой при капище Уда да рассказывать всякому, что он дочь певца Бояна пользует.

— Да ты никак грозишься? — Боян спросил удивленно, но без гнева. — Но ведь я тебя уже принял, хотя и упредил, что поклоны тебе бить не стану. Живи уж. А там поглядим.

Он взглянул на ее стройную фигурку, на гордо вскинутую голову с массой спадающих по спине черных как смоль волос. И что-то потеплело в его глазах — как всегда, когда на красу глядел. А эта краса — его порождение. Вон и черноволоса в него, вернее, в деда его хазарского, которого и сам не знал, но от которого у всех в роду эта масть передается. Что ж, родная кровь — не водица. Да и было в дочери негаданной нечто, отчего за порог не погонишь, даже не думая о ее угрозах нелепых.

Покинув Карину, Боян ходил по избе, переступая через спавших кто где скоморохов, вышел на крыльцо, сел на ступеньки. Спущенный на ночь пес Жучок подошел, положил лобастую голову на колени хозяину. С неба светил яркий полумесяц, слышалось, как перекликается стража на заборолах града. В воздухе пахло сыростью и навозом. На соседней голубятне сонно ворковали голуби.

Боян гладил пса по голове, сам же думал о том, сколько у него таких детей случайных по свету. Сила Ярилина у него была немалая, много семени он посеял — как в городах, так и в весях отдаленных. Но детей своих к очагу не брал, не привечал. Ведь несмотря на то, что до седых волос дожил, все ж чувствовал в себе что-то детское, беспомощное. Куда ему семьей обзаводиться, кормильцем быть. Оттого и ворчливую Олисью терпел, что она в его доме и хозяйка, и мамка заботливая. Ему чувствовать рядом кого-то мудрого и заботливого было необходимо. И, зная, как с ним самим нянчится ключница, мог ли он на нее повесить еще и байстрюков своих нагулянных? Правда, порой кой-какие его полюбовницы зная, что милостью князей певец не обижен, и подбрасывали к порогу глуздырей. Однако Боян кого назад отправлял, одарив богато и дав понять, чтоб большего не ждали, а кого и пристраивал у хороших людей. По крайней мере, в неволю, даже в сытую, ни одного не продал. И уже потому считал себя хорошим отцом. Да и девку эту, Карину, не составит труда пристроить. Экая краса.