Потом отошла и, отодвинув без натуги один из ларей, подняла ляду в полу. Вниз, в узкий поруб, уводили крутые ступени. Княгиня зажгла лампу и, захватив со стола кувшинчик со сметаной и несколько пирогов, стала спускаться.

В проходе поруба были узкие щели. Когда Твердохлеба оказалась на уровне людских, стали отчетливо слышны голоса. Она различила даже, как кто-то говорил, что певец Боян обещал новую песнь сочинить ко дню Купалы. Твердохлеба продолжала спуск. Вскоре холодом Пахнуло, сквозь бревна поруба-колодца начал сыпаться сырой песок, земля. Она была уже в самой горе.

Теперь княгиня оказалась в холодном каменистом проходе. Приподняла лампу.

— Ждешь ли?

Из мрака послышалось шуршание. Потом к ней медленно подползло какое-то существо. Приподнялось на единственной руке, опираясь на культю другой. Грива стоявших колтуном волос, лицо обезображено шрамами. В пламени свечи блеснул единственный глаз.

— Поесть принесла?

Она молча поставила перед ним кувшинчик, положила прямо на землю пироги. Калека ел с удовольствием.

— Ну что? — спросил, жуя.

— Будет вам поход на древлян.

Глаз блеснул из-под косм, когда он глянул на нее.

— Ишь ты. Сумела-таки. Не зря тебя мудрой кличут.

— Вы просили — я сделала. Другое лучше скажи: согласен ли Рюрик Милонегу княгиней сделать?

Его чавканье и сопение раздражали ее.

— Ты, чай, условия договора забыл?

— Не забыл.

Калека откинулся, опершись о стенку прохода, рыгнул сытно.

— Ты ведь знаешь, Тьордлейва, что суложь любимая Рюрика, свейка[88] Эфандхильд, живет в Ладоге, где ее оберегает Олег Вещий. А он не так прост. Случись с княгиней что — сразу заподозрит. Потому опасно извести ее.

— Но она ведь не чета моей Милонеге, низкорожденная.

— Не скажи. Она хорошего рода, хоть и чужеземка.

— Мне не так и важно извести ее. Главное, чтобы Рюрик понял, что с Милонегой он может Киев получить.

Воцарилось долгое молчание.

— Мы передали соколу твое предложение. Но князь уже не молод, хворает. Ему не о свадьбе сейчас думать.

— Так пусть его излечат! Али волхвы новгородские не такие кудесники, как о том говорят? Пусть постараются! Ибо если Рюрик не примет моего условия… Клянусь прародителем Кием, я сделаю все, чтобы его возненавидели в Киеве!

— Не горячись. Не горячись, княгиня пресветлая. Твоим делом уже волхвы-перунники занялись. А они от слова не отказываются. Теперь же слушай, что передать велено.

Вернулась к себеТвердохлеба только на вечерней зорьке. Аскольд все храпел среди горы шелковых подушек. Княгиня задвинула ляду сундуком, села сверху, не спеша, стала снимать дорогие уборы. Спать еще не хотелось, да и не привыкла она рано ложиться. Вот и сидела, расплетая русую косу, глядела перед собой застывшим взглядом. Улыбалась недобро.

ГЛАВА 2

Короткая летняя ночь была на исходе, когда перед стражей на Киевской горе возник высокий горянин с гуслями через плечо. Его узнали — ведь из самых прославленных в Киеве был человек. Но все же на его просьбу открыть в неурочный час ворота ответили отказом.

Гусляр не ушел, сел в стороне, приготовившись ждать. Стражи-воротники поглядели-поглядели и решили кое в чем пойти ему навстречу. Старший на заставе кликнул гусляра, поднялся с ним на заборол и спустил вниз за стену длинный гладкий шест. Сказал:

— Говорят, ты в молодости добрым воином был, Боян. Вот и вспомни выучку, спустись по-нашему.

Тот, кого назвали Бояном, рослый, хотя и несколько сутулый от годов, ловко перекинул гусли за спину, поплевал на ладони и заскользил вниз, обхватив гладкое дерево руками и ногами.

Охранники, вернув шест на место, глядели сверху, как он широким вольным шагом пошел по Боричеву узвозу.

— И чего ему неймется? Ведь так сладко спится под утро, когда и зверь дикий затихает, и нечисть спешит укрыться.

— На то он и Боян, чтобы по-особому все понимать, — важно пояснил старший дружинник. — Не такой он, как мы. Может, и был таким, пока Белес его особым даром не отметил.

А Боян легко шел по нижнему граду, миновал частоколы подольских усадеб, спустился к реке, где у причалов покачивались привязанные лодки. Здесь он на миг остановился, вглядываясь в чуть сереющий мрак. Тихо-то как. Даже Днепр великий, казалось, течет в полудреме. Где-то плеснула по воде рыба, и вновь тишь. Собаки, и те не лают. А ему вот не спится. И в груди что-то давит, волнует кровь. Певцу знакомо это беспокойство. Это когда стук сердца, голос, песня, будто узлом завязаны и рвутся, ища выхода. Вот и решил он не ждать суетного, замутненного делами дня, а поспешить на простор, к реке, на воздух вольный. Почти предчувствовал, что именно здесь он найдет то, что ищет, — мелодию для новой песни, обещанную киевлянам на Купалин день.

Боян отыскал у причалов свой челн-лодку, отвязал, направил в легкий речной туман, правя кленовым веслом. Греб сильными взмахами, наставив высоко поднятый нос челна к самому сердцу Днепра Славутича. А на середине грести перестал, пустив лодку по течению. Сам же застыл, положив гусли на колени.

Челн плавно вело, покачивало. Боян чуть тронул гусли длинными гибкими пальцами. Отозвались струны, но пока тихонько, словно боясь спугнуть раннюю тишь, словно не уловив еще волю хозяина. А Боян все ждал чего-то, глядя перед собой застывшими карими глазами.

Несмотря на то, что уже разменял пятый десяток, был певец Боян дивно хорош собой. Стать с годами не утратил, да и в длинных черных волосах, в аккуратно подрезанной бороде седина была как легкая изморозь. Морщины времени неглубоко избороздили лицо, а вот во взгляде, в манерах появилось нечто значительное, привлекавшее внимание. И где бы он ни появлялся — на торгах ли киевских или в весях отдаленных, везде выделялся из толпы, будто излучал сияние дивное, некое доброжелательное достоинство, перед которым сами снимались шапки с голов, вспоминались древний покон предков да вера в те времена, когда боги еще жили среди людей, ходили между ними, такие же особенные, незримо Прекрасные. Потому-то куда бы ни шел Боян, он никогда не брал с собой оружия, только гусельки еропчатые всегда покоились на боку. По ним и узнавали Велесова любимца, посланного к людям, чтобы радость нести, тешить редкостным даром.