– Так вот, – сказал я, с трудом сдерживаясь, – это не твоя тайна, не тебе она была доверена, забудь о ней и никому – слышишь, никому! – ни слова. Понял?

Прошло недели три. Он терпел, молчал, приберегал чужой секрет, как камень за пазухой, и вот – не выдержал.

Незадолго до этого разговора к нам заезжал Ладенко, директор соседнего детдома. Услышав фамилию «Катаев», он спросил про отчество Николая, откуда он – не из Киева ли? А потом сказал, что знал его родителей. Отец был человек честный, но слабый, безвольный. А слабому рядом с деньгами поскользнуться легко: то приятель попросил в долг на малый срок, то самому понадобилось что-то, ну и решил: «Возьму из казенных, а в получку верну» – и не вернул: нынче да завтра, а тут, как на грех, ревизия… Ну и суд, конечно, приговор – десять лет. Вскоре умерла мать, Катаев попал в детский дом – один, другой, третий, пока не очутился у нас. В его документах о судьбе отца не говорилось.

В другом бы случае за драку в совхозе наказали беспощадно. Но что сказать Катаеву? Отвечать на обиду кулаком не годится, верно. Но есть несчастья, которых нельзя касаться ни словом, ни взглядом.

Решили отозвать Катаева из отряда, помогавшего в совхозе.

– И до самого конца, пока живет в детдоме, на работу вне дома не посылать! – предложил Виктор.

Никто его не поддержал. Мефодий проворчал негромко:

– Больно круто забираешь.

– Кто за предложение Якушева? – спросил Искра.

Всe молчали. Потом Коломыта хмуро сказал Виктору:

– А если бы твоего батьку… вором, ты бы тогда как?

Больше о предложении Якушева речи не было.

И еще решили – снять Коломыту с поста командира сводного отряда. У нас давно повелось: старший за все отвечает. И конечно, это и было для Николая самое чувствительное наказание. А Коломыта и бровью не повел: ему что командиром, что не командиром – главное, в поле, а этого у него не отнимут!

Пока решался вопрос о Катаеве, ребята сидели словно замороженные, говорили сквозь зубы. Но вот решено с Колей – и их словно подменили. Даже не сумею сказать, что произошло – кто выпрямился, кто поднял голову, – но воздух стал другой.

– А Сизов пускай уходит! – громко сказал Витязь.

– Уходит, пускай уходит! – тотчас горячо крикнул Лира.

– Что за ярмарка! Почему не просишь слова? – сказал Степан.

Подряд берут слово Горошко, Коломыта, Литвиненко и еще ребята, и каждый говорит одно:

– Пускай уходит!

– Пускай уходит!

Рядом со мною, жестом попросив у Степана разрешения говорить, поднимается Василий Борисович:

– Это легко сказать – пускай уходит! Его сюда привели, чтоб вы сумели воспитать его человеком, а вы говорите – пускай уходит. Да кто же вам это позволит? И роно никогда не утвердит такого решения.

– Другому уйти некуда. Вот мне – куда я пойду? Или Витязь – кто у него есть? Мать? Отец? Или, может, тетка? Нет у него никого. А Сизову есть куда пойти, у него и отец, и дед с бабкой. – Это говорит Коломыта.

– А ты что думаешь, Лида? – спрашивает Искра.

– Я думаю, он не маленький. Конечно, воспитывать надо. Но ведь нельзя же так: вы меня воспитывайте, а я буду делать что хочу.

– Крещук, ты? – спрашивает Степан.

– Исключить, – откликается Федя.

– Ты, Анюта?

– Но ведь правда же… подлость, – говорит Анюта негромким, ясным своим голосом. – Он, верно, понял. Пускай скажет – понял он?

– Утром напакостил, а вечером уже понял? – говорит Лира.

– Мы никуда не можем его отослать, – объясняю я. – Иван Никитич увез Анну Павловну лечиться на Кавказ. Отец и мачеха на новой стройке, там и жить толком негде.

– Я брал Сизова не у тетки – у отца.

– Предлагаю: пускай пока живет. А как Иван Никитич, приедет, Сизов уйдет отсюда, – говорит Коломыта.

И никто не хочет слушать, что скажет Сизов. Утром совершив подлость, к вечеру и впрямь трудно ее осознать. Соврать можно – так ведь нам вранья не надо.

Что же будет?

Решение ребят мне не по сердцу. Какими глазами я посмотрю в глаза Ивану Никитичу – забирайте, мол, мы не справились? Да и разве мы сделали все, что могли, все, что обязаны были сделать?

– Я не согласен с вами, – говорю я. – Сизов у нас живет недолго – и разве он таким сюда пришел? Нет, многое в нем переменилось, во многом он стал лучше…

– А Тоську Борщика денщиком обернул?

– Что ж, верно – он оступался, ошибался. Но мы сильны, мы можем еще многое сделать.

– Семен Афанасьевич, – говорит Витязь, – он не просто подлость учинил, он из мести… Из мести! Потому что Катаев тогда про Тоську сказал.

Искра голосует: все до одного за исключение Сизова из нашего дома. Впервые ребята не хотят понять меня, впервые, идут наперекор.

* * *

Уже после сигнала «спать» я застал Катаева у нас – он сидел напротив Гали, сцепив руки меж колен и повесив голову. Лица его не было видно; когда я вошел, он опустил голову еще ниже, и вдруг я понял, что он плачет.

– Полно, – сказал я. – Из-за Сизова плакать?

– Я… не потому… – ответил он шепотом.

Галя подняла на меня глаза:

– Он решил, что это Анюта сказала Сизову про отца.

– Ах дурень! Как ты мог подумать? Он же просто подслушал твой разговор с Анютой.

– Я… после собрания… говорю ей… один на один…Зачем, мол, ты ему сказала, ведь ты честное слово… А она ничего не ответила, посмотрела только и ушла. Она теперь… знать меня не хочет.

И он заплакал навзрыд. Он говорил что-то бессвязное – тут было и «умру», и «все пропало», и еще невесть что.

– Перестань, как тебе не стыдно! – возмутился я.

Галя показала мне глазами на дверь, и, хлопнув дверью, я вышел.

Я не думал, что Катаева надо утешать. Когда-то, в юности, я был очень влюблен в одну девушку. Но она вышла замуж за другого. И я сказал Антону Семеновичу: «Не могу я больше жить после этого». – «Правильно, не живи». – «Нет, верно, Антон Семенович. Ни к чему душа не лежит, работать не могу» – И не работай, не надо». – «Я повешусь, Антон Семенович!» – «Правильно, вешайся. Только, пожалуйста, подальше от колонии, если можно».

Помню, вешаться мне в тот час расхотелось. И теперь я хотел бы привести Николая в чувство, встряхнув его, а не утешая.

Дождавшись, когда он ушел, я вернулся к себе.

– Вот когда я мальчишкой был влюблен без взаимности и хотел вешаться, Антон Семенович…

– Я знаю, что сказал тебе тогда Антон Семенович, ты мне рассказывал об этом уже четыре раза. Но как же ты не понимаешь разницы? Мальчику пятнадцать лет…

– Тем более…

– Нет, неправда! И еще как ты там был влюблен, а вот Коля действительно… Часто ли ты видел, чтоб он плакал? Сначала его обидели – трудно. А потом он сам обидел – еще труднее. Да кого обидел! И зря… Думаешь, легко?

– Что же ты ему сказала?

– Что когда любишь или дружишь, надо беречь… надо верить. И что он не смел так подумать про Анюту. И уж раз так вышло, надо извиниться. И надо быть мужчиной, взять себя в руки.

…На другой день Катаев извинился. Анюта очень спокойно сказала:

– Я не сержусь. – Но за этим спокойствием было: «Не сержусь, потому что ты мне больше не друг. А на чужого что сердиться?»

Казалось, все осталось по-прежнему. Анюта была с ним, как со всеми, ровна, но исчезло то, что было источником радости. Она стала не просто ровна, а равнодушна. Николай это понял. Несколько дней он ходил чернее тучи. А потом словно что-то приказал себе. И в один прекрасный день встал как ни в чем не бывало, и только очень пристальный глаз замечал, что на душе у него камень.

Сизов смотрел на все это исподлобья, угрюмо и потерянно. Искра – с грустью, молча. Лира бушевал.

– Она просто спятила! – жарко объяснял он Гале. – Вот я ей скажу.

– Что ты ей скажешь?

– Так и скажу, что она спятила.

– Очень будет вежливо и красиво…

– Галина Константиновна, за что же она на него злится? За то, что он на нее подумал? Что ж такого?

– Простых вещей не понимаешь. Вот возьму и подумаю что ты воруешь… Простил бы?