Он идет рядом со мной, и в руках у него не мешочек даже, маленький пакетик с письмами. Наверно, они пожелтели от времени, стерлись на сгибах – давние письма, свидетели былой радости любви, горя – всего, чем полна человеческая жизнь.

И вдруг Владимир Михайлович говорит:

– Галя, милая… Вы, наверно, это поняли… Варвары Ивановны уже нет… Перед смертью она отдала мне на сохранение свои письма. Они спрятаны надежно. А одно… она им очень дорожила… у меня с собой. Не то чтобы я думал, что увижу вас и передам… Не знаю, как объяснить, но оно у меня с собой, вместе с самыми дорогими… Перед тем как нам выйти из дому, я его вынул для вас… Вот…

Я взяла листок. Мы уже подошли к дому Петра Алексеевича. Его окно светится. Он и не знает, что его ждет.

– Почти десять лет… – сказал Владимир Михайлович. – Он уехал из Ленинграда незадолго до вас. Десять лет… Я писал ему – он не отвечал… До свиданья, голубчик. Если бы вы знали, как я рад, что вижу вас.

Он крепко пожал мне руку и постучал в дверь. Я подождала, пока ему открыли, и повернула домой.

Умерла… Совсем одна… Никого не было рядом, никого близкого. Мне казалось, я давно уже знаю, что ее нет. Но, видно, сколько ни ждешь, а когда ударит – больно.

Придя домой, я развернула листок. Он был совсем такой, как я представляла себе, – пожелтевший, стершийся на сгибах. И весь он был исписан мелким убористым почерком Антона Семеновича:

Дорогая Варвара Ивановна! Я понимаю Ваши чувства и уважаю их. Но не бойтесь за Галю. Хотя Семен человек горячий и вспыльчивый, но Галю он будет любить и беречь. Я ручаюсь Вам за него. Поверьте мне. Они будут счастливы…

* * *

На другой день я чуть свет была на Незаметной улице. Но как ни рано я пришла, все были уже на ногах, и на лестнице я столкнулась с Ирой Феликсовной и Велеховым – они несли тюки с бельем.

– Что случилось?

– Вошь! – коротко ответила Ира Феликсовна.

– На ком?

– На новеньком, ленинградском.

Накануне была баня, и только вчера мы сменили все постельное белье. Но это ничего не значит – надо тотчас все снова менять, надо немедленно снимать простыни, пододеяльники, наволочки. Уже топилась прачечная, старшие девочки вместе с Ирой Феликсовной принялись за стирку. Я набросала записку директору школы, и Борщику было наказано ее передать – я объясняла, почему наши старшие сегодня в школу не придут. С другой запиской я послала к Валентине Степановне – просила прийти помочь, нынче же надо перестирать всю груду белья.

Вошь была найдена на рубашке Сережи Рославцева. Серёже минуло девять лет, но ему нельзя было дать больше семи: тонконогий, тонкорукий, прозрачно-бледный и худой – жизнь в нем едва теплилась.

– Можно, я не встану? – прошелестел он.

И я наклонилась ниже, чтобы расслышать.

– Лежи. Дать тебе книгу?

– Нет. Я так.

Он лежал неподвижно и, не мигая, глядел в потолок. Иногда закрывал глаза и засыпал ненадолго. «А если тиф? – подумала я. – Разве он выдержит?»

Всех ребят, которых привез Владимир Михайлович, надо было выхаживать… О школе пока нечего было и думать. Лишь один оказался под стать моим – хоть и худ, но здоров и подвижен. Меня не удивишь черными глазами: Семен, Лена, Лира, Шурка – все черноглазы. Но и у этого глаза приметные – не вишни, не смородина – маслины: длинные, черные, блестящие. Его звали Тёма Сараджев, и родом он был из Еревана, хотя последние годы жил в Ленинграде.

– Ты посидишь с Сережей? – спросила я.

– Да, конечно. И покормлю, когда надо будет. Идите спокойно. Я Владимиру Михайловичу всю дорогу помогал, я умею.

Он улыбнулся, показав ровные, очень белые зубы. Я пошла в прачечную. Там уже вовсю кипела стирка. Я тоже стала к корыту.

Бывало холодно, было несытно. Но болезни до этого часа нас обходили. Кто-нибудь порежет палец, кто-нибудь простудится и почихает денек-другой. Вот только Егор… но он захворал еще в пути. Что-то будет сейчас?

– Эх, раньше смерти не помрем! – воскликнула Тоня, выпрямляясь и отирая пот со лба.

Отворилась дверь, впуская струю холодного воздуха, – вошла Валентина Степановна.

– Зося девчонку покормит и тоже придет, а уж Вера за няньку останется, – кинула она на ходу и тотчас, не спрашивая, принялась за дело.

Мы решили один раз постирать с мылом и сразу кипятить. Ведь белье совсем чистое. Главное – прокипятить, а потом, когда просохнет, выгладить. Большой чан с водой уже кипел, и Наташа палкой ворошила первую порцию белья.

– Мое дело – простыни, – слышала я голос Валентины Степановны. – Иди, иди к тому корыту, там наволочки, это тебе сподручней.

– Вы не знаете моей силы! – запальчиво отвечала Тоня. – У меня руки тонкие, а как железо!

Я склонилась над корытом и перестала думать о чем бы то ни было. Каждый кусок мыла был у нас на счету, мы дорожили им, скупились и даже утром, умываясь, осторожно, бережно намыливали руки, а вот сейчас под моими руками горой росла и переливалась пена – то снежно-белая, то с голубизной. Я вспомнила вдруг, как стирала однажды в Березовой Поляне, а рядом стоял Костик и пускал через соломинку пузыри. Я увидела его так ясно, на траве у старой кряжистой березы, и в воздухе большие, пронизанные солнцем мыльные шары. Есть воспоминания, в которые погружаешься счастливая, как в теплую воду. Но это…

Еще и еще проведя простыней по доске, я слегка отжала ее и бросила в почти доверху наполненный таз – отсюда Наташа брала белье вываривать. Снова наклонилась над корытом – и вдруг отчетливо увидела Сережу Рославцева, его прозрачный лоб и безучастные глаза. Я ополоснула лицо, надела платье и, почти взбежав по лестнице, вошла в спальню мальчиков. У Сережиной постели сидел Владимир Михайлович, он был здесь, это мне не приснилось! Но вдруг я увидела на белой подушке пунцово-красное, неузнаваемое лицо: еще час назад оно было изжелта-бледным, неживым. Сыпняк! – подумала я и, откинув одеяло, приподняла на Сереже рубашку – тело было усеяно красными крапинками. Сыпняк! – еще раз отдалось у меня где-то внутри.

Я закутала его, сама снесла в изолятор и послала Рюмкина за врачом, потом вернулась в прачечную. Ира Феликсовна стояла над корытом в облаке белого пара. Она подняла на меня глаза, вытерла лоб и спросила:

– Что случилось?

– У Рославцева, видимо, сыпняк.

– Я болела сыпняком. Я сейчас к нему пойду. Он уже в изоляторе?

Говоря это, она ополаскивала руки, лицо, сняла косынку, оправила волосы.

– Зося, – окликнула она, – становитесь на мое место. У чана Наташа сама справится!

Мы вышли.

– Погодите, остыньте. Наденьте пальто. А это точно, что вы болели сыпняком? – спросила я.

– Честное пионерское! – ответила она. – В дороге, когда мы эвакуировались из Смоленска… В самом начале войны. Мне бояться нечего. Не беспокойтесь, Галина Константиновна! – Она помахала мне рукой и побежала через двор к изолятору.

Стали возвращаться из школы ребята, я осмотрела каждого. Пока никаких новых признаков не было, С мучительным нетерпением ожидали мы врача. Он пришел только к вечеру осмотрел Рославцева и определил скарлатину.

– Вы болели скарлатиной? – спросил он у Иры Феликсовны, которая не отходила от Сережи.

– Ну, доктор, кто же в детстве скарлатиной не болел!

* * *

В Заозерскую больницу, забитую до отказа, стучаться было бесполезно, оставлять Рославцева в изоляторе – страшно. Страшно за него самого, страшно за остальных ребят. Доктор обещал снестись с Ожгихинской больницей, она была за рекой, километрах в десяти от Заозерска. Ира Феликсовна ухватилась за эту мысль – в Ожгихе она начинала свою уральскую жизнь, ее знали в этом селе.

– Мы его там выходим. Там толковый врач и больница хорошая.

Дезинфекцию сделали на другое утро, и никто в школу не пошел. Ребята были довольны: три дня карантина – отдых от занятий. Я же без ужаса не могла думать, как болезнь вцепится в них – слабых, истощенных, как начнет косить их, трясти лихорадкой, мучить жаром. Мне всегда казалось, что я умею ждать. Видно, разучилась – часы тоже тянулись, как долгая болезнь, их не могла убить никакая работа. На Закатную я не возвращалась, боясь занести заразу.