Изменить стиль страницы

— Ты полагаешь, с Борджа покончено?

Монтинеро пожал плечами.

— Дни его сочтены, папашу ему всё равно не воскресить. Папа Юлий мне кажется человеком, привыкшим добиваться своего, а он хочет уничтожить Чезаре. Арест Борджа меня впечатляет. — Прокурор помолчал и твёрдо произнёс, — я поговорю с моим дружком Квирини. Надо завести часы. Пусть тикают.

Подеста кивнул.

— Это разумно. Но скажи Гаэтано, чтобы он не слишком усердствовал. Опасно перегибать палку.

— Говорить такое его преосвященству излишне, он вполне разумен и умеет лить яд в чужие уши.

— А ты не мог бы всё же поразмыслить на досуге об этом ловкаче?

— На досуге — мог бы, — кивнул Монтинеро, — и поразмыслю. Только сомневаюсь, что до смерти мессира Фабио у меня будет досуг.

Подеста смерил его взглядом, но ничего не сказал. Зато Монтинеро неожиданно спросил:

— Вы как-то обронили, что хотели бы пристроить дочерей. Сколько дадите за Катариной? Мне говорили — шестьсот дукатов?

Корсиньяно смерил его долгим взглядом.

— В зятья набиваешься? Так я, сам знаешь, из казны не ворую. Больше шестисот не наскребу. Но я видел, как ты вокруг моей девки вертишься и спросил о тебе. Говорит, не по душе ты ей, хоть и в толк не возьму, почему.

Прокурор пренебрежительно отмахнулся.

— Девичьи слова — мыльные пузыри.

Подеста развёл руками.

— Принуждать девку насильно я не стану. Уломаешь — бери.

— Угу, — кивнул Монтинеро и сообщил, что должен отлучиться по делу.

Расставшись с подеста, прокурор направился в город, остановился у колокольни, любезно поприветствовал звонаря церкви Сан-Доминико, синьора Бруно Кьянчано, поболтал с ним о погоде, после чего поспешил свернуть на улочку Сан-Джованни, в городскую баню, откуда вышел расфранчённым и благоухающим кипрским мылом. Около шести вечера он завернул к дому начальника, откуда вскоре вышла девица, в которой любой узнал бы дочку подеста Катарину Корсиньяно. Они медленно побрели по узким улочкам, теперь похожие на обычных влюблённых: девица была кокетливо разряжена и легко опиралась на руку поклонника, мессир Лоренцо норовил то и дело приобнять красотку.

— А ты после венчания свозишь меня на побережье?

— Конечно.

— А в Рим?

— И в Рим тоже.

* * *

…Песок всё сыпался и сыпался из верхней колбы в нижнюю, снова истекал временем, отсчитывая бытийные часы, вызывая смутную тоску по тем обетованным временам, когда времени больше не будет. Неделю спустя после смерти Паоло Сильвестри мессир Фабио Марескотти неожиданно попал у мессира Петруччи в опалу, и причиной тому были весьма странные обстоятельства.

Дело в том, что после смерти папы Пия III святой престол занял Джулиано делла Ровере, Юлий II. Он, публично обещавший оставить Борджа на посту гонфалоньера, моментально отрёкся от своих слов, когда понял, что ни Франция, ни Испания не будут оказывать Чезаре былой поддержки. Тогда папа распорядился арестовать Чезаре и отправить в Остию, чтобы герцог сдал людям нового папы принадлежащие ему замки. Впрочем, Чезаре удалось вырваться и добраться до Неаполя, находившегося под испанским протекторатом, и даже — связаться со своим старым дружком Гонсалво де Кордобой. Ха! Не тут-то было! Прошли золотые денёчки! Кордоба, желая сохранить хорошие отношения с новым папой, заключил Чезаре под стражу и отправил в Вильянуэва-дель-Грао в Испании, где герцога заключили в замок Ла-Мота. Сам Юлий проклял политику Александра VI, и заявил, что не будет даже жить в тех комнатах, где Родриго Борджа, узурпировавший папскую власть при помощи дьявола, осквернил Святую Церковь. Он под страхом отлучения от церкви запретил говорить или думать о Борджа. Его имя и память должны быть вычеркнуты из каждого документа. Все портреты Борджа приказано было покрыть чёрным крепом, все гробницы Борджа — вскрыть, а тела отправить туда, откуда они пришли — в Испанию.

Эти приказы вызывали у Пандольфо Петруччи, главным врагом которого был сын Родриго Борджа Чезаре, улыбку ликования. Венафро и Петруччи следили за деяниями нового папы, как за перстом Божьим. Жизнь в Сиене сугубо оживилась, праздник следовал за праздником, капитан народа мелькал то на открытии новой школы для бедных, то на закладке нового госпиталя и странноприимного дома, то на освящении росписей нового храма, создавая себе репутацию ценителя искусств, покровителя художников, истинного Отца города.

Ну, а Марескотти? С исчезновением непосредственной опасности городу от Чезаре, нападения которого Петруччи всегда опасался, потребность в содержании гарнизона, финансируемого Марескотти, тоже исчезла. А, стало быть, нужда во всесильном фаворите тоже незаметно отпала.

Епископ Гаэтано Квирини, который до того всегда приветливо улыбался мессиру Марескотти, теперь осторожно пошёл в атаку. Он задумчиво сообщил мессиру Антонио да Венафро, что его беспокоит та дурная репутация их друга Фабио, которую он заслужил своей разнузданностью. «Человек слаб, плоть немощна, Церковь всегда готова отпустить грехи кающемуся, но зачем смущать соблазном мир и выносить наружу грязное белье? Этот идиот не умеет грешить тихо, а ведь его реноме не может не бросать тень на всю власть. Это компрометирует и мессира Пандольфо…» Кроме того, его, Гаэтано, настораживает и то финансовое могущество, которым обладает мессир Марескотти. «Святой Церкви, понимаешь, фрески в храмах Божьих обновить не на что, а некоторые жуируют…»

Венафро вскользь сообщил мессиру Пандольфо об обеспокоенности монсеньора епископа деяниями мессира Фабио Марескотти. Он действительно много себе позволяет, это верно.

Но первая атака не удалась. Петруччи жёстко ответил, что замок Ла-Мота — всего лишь тюрьма, а мерзавец Борджа умеет выходить из тюрем. Папа — не юный мальчик, сегодня жив, завтра нет, опасность исчезнет только со смертью самого Чезаре. Антонио да Венафро кивнул. Господин капитан народа прав и дальновиден, мудрость и осторожность его выше всяких похвал.

Однако тут от доверенного человека папы Венафро узнал новое и вполне достоверное известие о том, что Чезаре болен галльской болезнью, и даже, сумей он выбраться из тюрьмы, дни его всё равно сочтены. Пандольфо, выслушав это известие, несколько минут тяжело дышал, не смея поверить такой милости Небес. Но в отношении гарнизона остался твёрд: пусть пока будет. Что до Фабио… Да, он много себе позволяет.

Вообще-то, нельзя было сказать, что сам мессир Пандольфо позволял себе меньше. Отнюдь нет, только девицы в его интересах большого места не занимали: и возраст не тот, и охота не та. Пара молодых постоянных подружек вполне удовлетворяли его аппетит. Мессира Петруччи куда больше интересовали деньги и прерогативы власти.

И тут епископ Квирини за ужином у главы синьории приватно выразил ему своё истинное мнение. «Что дозволено Юпитеру, то недозволено быку, и даже если быки Юпитера втихомолку могут позволять себе то же, что и Зевс, никто не позволил им афишировать свои возможности. Это уже… ни много, ни мало… претензия на трон самого Юпитера. Особенно когда в этих бычьих руках городской гарнизон» Он, Квирини, не вправе выдавать тайну исповеди и на устах его печать молчания, но кое-кто из его исповедников в гарнизоне проговаривался о том, что мессир Марескотти мнит себя уже первым в Сиене. «И даже, говорят, кое-что для этого делает…»

Пандольфо Петруччи выпрямился и не сказал ни слова в ответ. Монсеньор епископ, впрочем, ответа и не ждал.

В жизни Пандольфо было много потаённого хаоса, самообмана, внушаемости, болезненной впечатлительности. Он имел врагов и всегда — рядом с собой, часто гневался на ближних, обижая их подозрительностью, в ответ получал недоброжелательность и злость, что ещё более утверждало его в мысли, что он окружён врагами. Он доверял только Антонио да Венафро, ибо тот имел странную для него черту: никогда не лез в первые ряды и был не сильно жаден, довольствуясь изобилием без роскоши и предпочитая интеллектуальные занятия блуду. Не подозревал он в дурных замыслах и Квирини: его стези были не политическими. Относительно доверял Пандольфо и Элиджео Арминелли, зная ограниченность его притязаний, верил и Пасквале Корсиньяно, ибо все благополучие кузена держалось на нём, к тому же подеста неоднократно показывал ему примеры личной преданности. Но все остальные? Именно поэтому намёк Квирини был воспринят Пандольфо весьма болезненно. Марескотти брал на себя солидную часть городских расходов, это ставило его в привилегированное положение, ему многое позволялось, но не возомнил ли он, что может всё?