Изменить стиль страницы

Северный ветер вдруг задул изо всей мочи по широкому простору бурой равнины, и казалось, что низкие тучи заклубились сильнее и стали черными: почти уже настала ночь. Однако перед Фирменом, спокойно шагавшим по дороге, покрытой грязью, которая подсыхала от вечерних заморозков, уже замаячили в полумраке смутные очертания строений на его ферме. Он видел впереди лишь темную массу, в которую они сливались, ну а зачем ему было различать подробности? Ведь он тут родился, никогда не расставался с родным гнездом, и разве он не знал, что двор его со всех сторон окружен высокой оградой, в ней проделаны ворота, а на задах есть калитка — она ведет в сад, в огород и к пруду; во дворе в этот час не клохчут куры, все они ужо заперты в курятник и спят там на насестах. Разве не знал он, что в незамощенной части двора, в углу, тихонько дымится, перепревая, навозная куча. Что слева стоит амбар, а за ним хлев, потом, в правом углу, — соединенная с домом пристройка, где женщины занимаются молочным хозяйством. У дома с обеих сторон от входной двери, к которой ведут низкие, истертые ступени, вьются по стене две виноградные лозы, но дают такой кислый виноград, что он не годится даже для перегонки на водку вместе с яблоками и грушами-падалицами, которые подбирали и бросали в бочку, — и, однако же, обе лозы обрабатывали серой, и, когда листья с них опадали, на стене виднелись местами длинные синевато-зеленые потеки. В доме четыре комнаты, из них одна большая, где идет жизнь всего семейства; в комнате этой сложен очаг, стоит хлебный ларь, большой стол и скамьи, на стене висит солоница, да еще часы с кукушкой, которые отбивают часы; тут же в алькове спит дядя Гюстав; пол в этой комнате из красных кафельных плиток, тогда как в спальне хозяев фермы, самой маленькой в доме, пол земляной. В мансарде, куда вела деревянная крутая лестница, были две одинаковые комнаты, в одной спала Адель, а в другой сыновья — старший и маленький; тут были настланы полы из грубо струганых, плохо пригнанных досок, и в щелях между половицами бегали уховертки. Справа от дома — конюшня, где привязаны две лошади — упряжная и рабочая, а подальше, за конюшней, — в низком сарае — свинарник, в котором когда-то Гюстав велел прибить горизонтальные брусья, чтобы супоросая свинья не задавила поросят; свинарник построили на отлете больше из-за шумного хрюканья его обитателей, чем из-за неприятного запаха.

Пока в очаге тлел огонь, в большой комнате было тепло, да и то не очень: языки огня согревали только лицо да руки — не зря же ему подставляли ладони; и в комнате было видно, пока пламя отбрасывало отсветы, — ведь зачастую, особенно в плохой год, старались не зажигать лампы: керосин стоит дорого, а разговаривать и раздеваться прекрасно можно и в темноте. Но когда огонь затухал, все завидовали неотесанному, пропахшему навозом батраку Фернану, потому что он ночевал в хлеву, а там было тепло.

Жизнь на ферме менялась, смотря по времени года, длительности дня и нужд работы — она применялась к жизни земли. Сейчас земля спала, но люди уже готовились к ее пробуждению, им и дня едва хватало, он уходил на заботы о земле. Да, кроме них, были и другие работы, какие в деревне производят и в непогожую студеную пору, — работы в риге, в сараях или в доме — все, что крестьянин выполняет в долгую зимнюю ночь, которая в тот час, когда Фирмен вошел во двор, уже окончательно завладела миром. Хозяина встретили знакомые, такие привычные звуки, что он их в конце концов даже и не замечал: хрюкали свиньи, била копытом лошадь о каменный пол в конюшне, глухо мычала корова в хлеву. Да и запахи были привычные, все перемешанные: пахло перепревающим помаленьку навозом, навозной жижей, протекавшей по канавкам; из конюшни шел пряный запах, а из хлева тянуло теплом и пахло коровой, к этому примешивался кислый запах брожения, исходивший от большой груды яблок, бил в нос слитный запах сахарной свеклы, сена, соломы, разливался с сеновала душистый запах люцерны, и першило в горле от зловония свинарника.

Фирмен прошел через двор. Все вокруг было спокойным, обычным. Под навесом стояла тележка, в ней лежали сбруя и вожжи, оглобли были подняты, и казалось, что тележка в отчаянии простирает к небу руки. Двери хлева и конюшни, несомненно, были заперты — все звуки доносились оттуда глухо. Мари, вероятно, варила суп, потому что в большой комнате горела лампа, поставленная на стол: когда Мари нарежет овощи, лампу она погасит. Словом, вечер был такой же, как обычно; придет время, и долгая зимняя ночь кончится, как и все на свете. Но, подойдя к дому, Фирмен не увидел в окне темного силуэта жены. Впрочем, она в эту минуту могла быть в другом месте, — стояла, например, у очага, наклонившись над котелком, подвешенным на крюк над огнем. Фирмен отворил дверь.

Сначала он различил только круглый медный резервуар лампы, стоявшей на столе, за которым всегда ели без скатерти; он заметил, что лампа коптит, оттого что фитиль выкрутили слишком высоко. Он подошел к столу, прикрутил фитиль, потому что неприятно пахло копотью. Но к этому запаху примешивалось столько других запахов: привычный запах жилой, никогда не проветриваемой комнаты, застоявшийся запах супов, сваренных, подогретых, разогретых, запах пота, исходящий от пропотевших на работе мужчин, грубого табака, который Фирмен курил, а Гюстав жевал, запах дыма, выбрасываемого из очага порывами восточного ветра, неопрятной постели, — старик Гюстав, спавший в алькове, никогда не менял простынь, — и запах жавелевой воды, которой мыли пол из красных плиток. Затем напомнили о себе привычные звуки — и прежде всего равномерное, упорное тиканье часов, к которому под утро прислушивался весь дом, погруженный во мрак, где люди уже не спят, поджидая, когда жидким, дребезжащим боем кукушка отсчитает часы. Но не слышно было сопенья старика Гюстава, и Мари не шаркала шлепанцами. А главное, недоставало чего-то важного, и Фирмен сразу почувствовал, чего именно недостает: пусть не слышно ворчливого голоса Адель, пусть Морис или батрак не сказали ему «добрый вечер» (они, наверно, в конюшне) — это пустяки, а важно то, что не слышно тонкого голоска Альбеpa, хотя мальчик, несомненно, уже давно вернулся из школы, — нет, не слышно Альбера, а ведь обычно, когда Фирмен возвращался вечером с ноля, Альбер, его дружок, его надежда, бросался к отцу и карабкался по нему, добирался до самой груди.

— Мари! — позвал Фирмен.

— Я тут.

Голос ее шел из алькова, и Фирмен удивился:

— Что ты тут делаешь?

Неужели вздумалось оправить постель, постланную в алькове? Существовало молчаливое соглашение, что там никто, кроме старика, не будет спать. «Каждому свое», — ворчливо говорил он.

— Что, Гюстав заболел? — спросил Фирмен.

— Нет. Он еще не возвратился.

Не возвратился? В такой час! Должно быть, как это случалось иногда, его утащил Обуан с собой в кафе в Монтенвиль, — он любил бывать в этом поселке, у него там были приятели, а может быть, засиделся с Обуаном в «Барабанчике» — маленьком кабачке на перекрестке дорог, ужинает там. Если Обуан платит, уж Гюстав от угощения не откажется. «Хоть чем-нибудь поживиться», — объявлял он с хитрым смешком.

— Альбер заболел, — сказала Мари.

— Альбер?

— Да. Вернулся из школы весь горячий. А теперь вот горло у него заболело, задыхается он…

Фирмену сразу пришло на мысль то же,что и его жене, — с языка сорвалось страшное слово: «Круп». Мороз пробежал у него по спине.

— Я положила его в постель Гюстава. Там, наверху, ему холодно, а здесь мы огонь поддерживать будем, — заметила Мари.

Фирмен подошел к постели. Он и не подумал сбросить с плеч черный, позеленевший от старости плащ с капюшоном, разуться и, сняв промокшие башмаки, сунуть наконец ноги в сабо, выстланные соломой, а ведь он так мечтал об этом всю дорогу. Сейчас он дрожал от мучительной тревоги.

— Альбер! — позвал он сдавленным голосом.

Но Альбер не отвечал. С постели старика Гюстава, от которой шел едкий запах грязных простыней, поднимался только стон, тихая жалоба — это стонал ребенок.