Изменить стиль страницы

— Полгода! — испуганно воскликнула Мари.

— Вот именно! — мрачно сказал Фирмен.

Снова наступило глубокое молчание. Сушняк в очаге догорал, пламя постепенно сникло, не допитый кофе в чашках совсем простыл. Уже плохо стало видно в этой большой комнате на «Краю света», где сейчас было так тепло и уютно среди непроглядного ночного мрака: ведь тут была как бы особая клеточка, добавленная кпланете — во всяком случае, к той земле, которая кончалась вот тут, на краю оврага, тогда как земля Обуана, находившаяся по другую сторону оврага и являвшаяся границей мира для обитателей фермы, простиралась вдаль к горизонту и могла раскинуться еще дальше, так как Обуан теперь запросто заключал сделки с соседними богачами, как ровня с ровней.

— Вот именно, — повторил Фирмен. — Если старик еще проживет полгода или там семь месяцев… мы знаем, что будет, а если помрет до того времени, мы останемся в своей семье.

— Ну, понятно! Понятно, нечего уж ему у нас делать, — сказал Морис. — Тут и разговору нет. Да только не можем же мы его убить.

И он вздрогнул всем телом, произнеся эти слова.

— Ну, ты-то уж, конечно, не можешь! — язвительно сказала Адель.

— А ты?

Адель опустила голову. Нет, она тоже не могла бы. Она знала, что следовало бы сделать, чтобы все было в порядке, но чувствовала, что она на такое дело неспособна. Поглядев вокруг, она увидела, что и отец и мать сидят, опустив головы, и тут же подумала, что оба они на это не пойдут, — не потому, что побоятся упреков совести или приговора суда, ведь всегда можно так устроить (в особенности здесь), что смерть признают естественной: «Умер своей смертью», а просто их руки неспособны убить.

— Эх, черт! Ведь подумать только, — достаточно было бы какого-нибудь несчастного случая! — воскликнул Морис.

— Да, — откликнулась Адель. — Но такие несчастные случаи сами по себе не случаются, а то бы их звали чудесами.

— Однако ж… — начал было Фирмен.

Адель раздраженно напала на него:

— А ты бы это сделал, отец?

— Нет, — ответил он.

— Ну, вот видишь. Тогда как же?

— Да никак, — ответил он растерянно.

— И ты, Морис, не можешь, и я не могу, и мать тоже не может — ведь мы женщины. Ну, тогда как же? — повторила она.

На этот раз никто не отозвался. Никакого выхода, решительно никакого, они не видели. Они понимали, что через полгода старик еще будет жив, Сова родит ребенка, водворится со своим отродьем на ферме, и всему придет конец, — едва будет сделано оглашение брака.

— Надо положиться на господа бога, — сказала Мари и перекрестилась.

— Вот оно как? Значит, будешь молиться, чтобы старик сдох?

— Я буду молиться о том, чтобы совершилась справедливость божья.

Да, конечно, справедливо было бы, чтобы старик умер. Это нужно было. Но от таких мыслей далеко было до того, чтобы самому своей рукой убить его или смотреть спокойно, как он умирает от руки кого-нибудь из близких! Нельзя сказать, чтобы Мари любила старика Гюстава: на «Краю света» его всегда считали чужаком, втирушей, хорошо зная, что он попал сюда только потому, что женился на сестре Фирмена. При ее жизни все было просто — мужа допускали как родственника, но с тем, что после смерти жены он оказался ее наследником, примириться не могли. Однако, пока он не представлял собою опасности для фермы, его присутствие там с грехом пополам переносили, терпели, не проявляя к нему особой любезности; он жил среди них, у него были свои права, приходилось с ним считаться. Но теперь, когда Гюстав на старости лет вздумал завести себе ребенка от гулящей девки, он стал опасен для семьи Женетов, он мог их разорить, все разрушить, и он должен был расстаться с жизнью, если есть в мире справедливость, если бог знает, что он творит. Да, когда Мари думала об этом, она утешала себя надеждой, что господь не допустит этого. Ждать… Надо ждать. Ничего другого не остается. Мари цеплялась за эту мысль, она верила, что все будет по-старому, все устроится, а иначе усомнишься, пожалуй, в справедливости божьей.

— На бога надейся, да и сам не плошай, — сказал Морис.

— Ты, что ли, возьмешься?

— Да есть же средства. Вспомни старика Мишона и старуху бабку у Мальнури. Очень они дряхлые были, под себя делали… Можно сказать, просто лишние рты… ну, оба тихонечко на тот свет и отправились…

Все знали, как это произошло. Об этом в деревне не мало толковали, делали весьма прозрачные намеки. Право же, иной раз просто благословение господне, когда умирают выжившие из ума старики, которые доставляют одни лишь неприятности. И какое же тут преступление, если помочь им преставиться? Разве это убийство? Зря в городах называют такие происшествия «крестьянскими трагедиями»! Старики бредут покатой дорожкой к могиле, — это естественно, можно немножко ускорить их шаги, вот и все, и те, кто подготовляют их к последнему пути, сделав свое дело, спят спокойно: они считают, что только помогли природе и поддержанию порядка. На всех фермах найдется мышьяк — и в коробочках, и в пакетиках: надо же травить полевых мышей и прочих грызунов, пожирающих зерно в амбарах. Отчего не подбавлять каждый день по щепотке крысиного мора в похлебку старикам? Ведь это значит, помочь им помереть, они перестанут страдать, охать, стонать, пачкать, не будут обременять семью расходами, успокоятся немного раньше, и, содействуя этому, вы, так сказать, имеете в виду всеобщую выгоду.

— Раз ты будешь молиться за справедливое дело, так отчего бы тебе не помочь ему? — сказал Морис.

— Нет! — резко отмахнувшись, ответила Мари. — Нет! Хоть оно и справедливое дело, а не смогу. Я себя знаю.

А ведь это она варила суп и разливала его всем. Но нет, ни за что на свете она не могла бы подсыпать в миску старика Тубона отраву, помаленьку каждый день в течение многих недель — это для нее было невозможно. Морис это знал. И остальные это знали. Выхода не было. Нельзя и броситься на старика, оглушить, задушить. Нет, насилие им было противно, они были на это неспособны.

— Ну, я же говорил! — сказал Морис.

И он спрятал лицо в ладони, с чувством горечи, почти отчаяния. Итак, беда неотвратима, теперь уж это вопрос нескольких месяцев. Пропадет весь их труд, бесконечные полевые работы: вспашка, бороньба, прокатка, прополка, косьба — вечная возня с землей, которая дает тебе ровно столько, чтобы ты не подох с голоду. Но все же ты чувствуешь себя на «своей ниве» и надеешься, что будут урожайные, доходные годы, ты прибережешь деньжат и до того уж разбогатеешь, что прикупишь земли и, может быть, уговоришь Обуана продать тебе клочок его угодий, — ведь когда в кармане есть деньги, можно договориться о том, о сем, всего достичь, если даже приходится прибегать для этого к поступкам не совсем обычным… Нет, все это теперь ни к чему!

Стенные часы пробили семь. Настала мертвая тишина, слышно было, как у Фирмена, как всегда, когда он ел или нервничал, верхние зубы стучали о слишком длинные нижние зубы, еще кое-где уцелевшие в челюсти.

— Семь часов! — воскликнула Мари. — Никогда мы так поздно не засиживались зимой.

— Пойдем, — сказал Фирмен, — ляжем спать.

У них уже слипались глаза. Даже теперешняя их мучительная забота не могла лишить их сна. Зимой ложились самое позднее в шесть часов вечера, а теперь уже пробило семь. После серьезного разговора, в котором, однако, не пришли ни к какому решению, все устали, и всем так хотелось спать, как будто впереди не ждала их долгая ночь, всегда казавшаяся бесконечной, усиливавшая чувство потерянности, невозможности выбраться из мрака и убожества жизни.

Кукушка еще раз пробила семь — как водится в старинных часах, «с репетицией».

— А мне еще надо кофе сварить, — спохватилась Мари. — Тот, что я на завтра сварила, мы нынче выпили.

— Ступай, ложись. Я сварю кофе, — сказала Адель.

Она поцеловала мать, потом отца. Морис направился в мансарду.

— Пригляди, чтобы братишка-то не раскрылся, — сказала ему мать. — А то опять заболеет. Слышишь?