Изменить стиль страницы

— Не в том ли, что это была наша молодость и все, что тогда было, бывает только один раз?!

— Но ведь и живем-то мы только один раз! И живем, наверное, для какого-то дела, а не для того, чтобы что-то съесть да выпить, куда-то съездить да поглядеть…

Костя опять, как и в начале нашего застолья, прищурился, поглядел невидящим взглядом в пространство и решительно заключил:

— Ну ладно, сейчас мы эту философскую проблему все равно не решим. Давай лучше вот о чем договоримся. Давай видеться не случайно и почаще, чем раз в год. А то нехорошо как-то, вроде друзья…

Ты смотри, словно мысли мои прочитал! Значит, и останемся друзьями, если так же хорошо, как и раньше, понимаем друг друга.

— Ну а теперь — по домам! Галка небось заждалась…

Мы расплатились и вышли. Костя побежал к метро, а я пошел бульваром в сторону Никитских ворот.

20

На бульварах, как и всегда в весеннюю пору, было людно. И скамьи все заняты, и по дорожкам течет в ту и другую сторону людской поток. Идут и одиночки вроде меня, и парочки, и компании с песнями, с гитарами.

Люблю московские бульвары! Хоть вроде и шумно на них, а все равно — уютно. И дышится легко, и думается хорошо. Многолюдье совсем не мешает. Можно идти и думать о своем и в уличной толпе. Но на улице не очень-то задумаешься: задумался, зазевался и очень даже просто под машину попал. Так что все время надо быть начеку. Собственно, скоро по улицам мы и будем ходить только с одной думой: как бы, как бы не угодить под несущийся железной лавиной транспорт? Да что там скоро — уже ходим.

На бульварах опасаться нечего. Ну разве по нечаянности кто толкнет тебя или ты кого заденешь, так и то не обругают, потому что на бульварах публика больше гуляющая, никуда сломя голову не спешащая… И ты шагаешь неспешно в этом людском потоке, сядешь на освободившееся место, посидишь, дальше идешь. И хоть не один ты, а вроде бы один…

Костя сказал: по домам!.. А где он, мой дом? Нет у меня никакого дома. У меня есть место, где я сплю, обедаю, но и обедаю-то не сам по себе, а под руководством Альбины Альбертовны… Эх, Костя, Костя, если бы ты знал, как не хочется идти в этот чужой мне дом!.. Все отлажено. Да так отлажено, что впору волком выть…

А что, если совсем и не ходить, не возвращаться?.. Ах, какой ты храбрый сегодня! Не потому ли, что немного выпил, так расхорохорился… Если бы там была одна твоя богоданная теща — чего бы проще. А там — точно так же, как и Костю Галка, — тебя ждет Маринка… Да и куда ты пойдешь?..

Я присел на скамейку в полутемном уголке Тверского бульвара. Скамейка с большим прогибом, глубокая, удобная. Прямо на плечо мне свешивается пахучая тополиная ветка. Пробивающийся сквозь густую листву свет ближнего фонаря кажется призрачным, нереальным, идущим из какой-то неведомой дальней дали, и только шум проносящихся по ту и другую сторону бульвара машин напоминает о близком присутствии большого города, который и ночью не спит.

Вчера вот так же покойно сидел я в кресле в кабинете Николая Юрьевича.

Не знаю почему, но когда мне приходилось оставаться наедине с Николаем Юрьевичем, разговора у нас с ним — прямого, открытого, или, как еще говорят, мужского, — такого разговора почему-то не получалось. Иногда казалось, что не только мне, но и Николаю Юрьевичу хочется со мной поговорить откровенно, но что-то мешает. Всего скорее его застенчивость, деликатность. В сущности, он очень застенчивый человек. А мне первому пускаться в откровенность казалось и вовсе неудобным.

А вот вчера — вчера мы неожиданно разговорились. Ну, не то чтобы уж очень подробно и откровенно, много было и туманностей, и недомолвок, однако можно считать, что разговор получился.

Поначалу он опять, как и неделю назад, спросил меня, как подвигается работа над проектом, опять поинтересовался набросками, полистал их, а уж потом, после паузы, задал вдруг страшный, как мне показалось, вопрос:

— Скажи, Витя, мне хочется знать твое ощущение… Вот когда ты, как сейчас, увлечен работой — она тебя всего забирает, всего целиком или… — Тут Николай Юрьевич запнулся, подбирая нужные слова. — Ну, понимаешь, один свет в окошке или часть твоего сердца, часть твоей души остается еще для чего-то — для Маринки, для друзей, одним словом, для разных радостей жизни?

Я не сразу ответил на этот странный вопрос. Я просто никогда не думал об этом. Я так и сказал:

— Как-то не задумывался… Захватывает, конечно, но… но что-то, наверное, остается и для другого.

— Это хорошо, если остается. Должно оставаться!.. Тут такая хитрая механика: если будет оставаться, то главному делу это не в убыток, а только в прибыль. Потому что, когда человек едет не на одном полозу, когда он живет полной жизнью — он устойчивей себя чувствует, а значит, и ехать будет уверенней и уедет дальше…

Помолчал, закрыл лицо ладонью и глухо, сквозь пальцы, договорил-признался:

— А у меня вот ничего или почти ничего не оставалось… когда-то я думал, что это хорошо. Нет, плохо… Плохо!..

Мне хотелось сказать: да для кого оставаться-то — для Альбины Альбертовны?! Но сказать такое я, конечно, не мог.

— А много ли, Витя, собираешься сделать?

Я опять не сразу понял, о чем спрашивает Николай Юрьевич:

— Ну, сделать не нынче или завтра, а вообще в жизни? Велик ли у тебя замах?

Опять непростой вопрос!

— Да хотелось бы побольше.

— Не помню, кажется, у Пришвина я встретил вот какую мысль. Если есть у человека талант… ну, окажем проще, какая-то к чему-то склонность, способность… И если человек хочет, чтобы его талант, его способности сработали на полную катушку… у Пришвина сказано по-другому, но смысл такой… Так вот, если он хочет, чтобы его талант проявился полностью, он должен правильно построить свою жизнь.

— А как это понимать, что это такое: правильно построить свою жизнь?

Николай Юрьевич внимательно поглядел на меня через стол и грустно усмехнулся:

— Насчет этого там ничего не сказано… Видно, каждый сам должен определить… А еще старик, может, и то хотел сказать, что человек не должен отдавать себя на волю всяких житейских обстоятельств, а должен пытаться подчинять себе эти обстоятельства.

Минуту-другую мы сидели молча, думая каждый о своем. А может, мы думали об одном и том же?

— В жизни, Витя… — опять заговорил Николай Юрьевич, и лицо его стало и добрым и каким-то печальным, будто он и хотел сказать мне что-то хорошее и не мог. — Я вдвое больше прожил тебя и вижу: в жизни совсем не обязательно каждый день проявлять характер и воевать с обстоятельствами. Но бывают такие моменты, такие повороты, когда даже самый бесхарактерный человек должен проявить характер. Потому что эти моменты в конечном счете определяют и смысл и сам образ всей его дальнейшей жизни…

Мне опять хотелось сказать, хотелось крикнуть: но как же, как же, дорогой Николай Юрьевич, вы сами в свое время не проявили характер и попали под башмак пустой, вздорной женщины?! Вы — умный, талантливый, все понимающий, — зачем вы поддались этим самым обстоятельствам?!

А Николай Юрьевич, словно бы отвечая на мои мысли, тихо, с тяжелым вздохом, произнес:

— Я сделал меньше, чем мог… Я… — он хотел добавить что-то еще, но то ли раздумал, то ли не решился.

Может, он хотел сказать: я неправильно построил свою жизнь? Но это можно было и не договаривать: и так все было ясно.

Николай Юрьевич сидел, подперев щеку и как-то ссутулившись, словно придавленный невидимой тяжестью. И такая вдруг острая жалость пронзила мое сердце, так рванулся я внутренне весь к нему, что к горлу подступили слезы… Никогда он так близок мне не был, а может, уже и не будет…

И только теперь, вот только сейчас до меня дошло… Только сейчас я понял: не его — себя мне надо жалеть… Нет, не в том смысле, что Николай Юрьевич не нуждается в моей жалости. Просто говорил-то он вроде о себе, а разобраться — обо мне. Для меня. Чтобы предостеречь от той ошибки, которую когда-то допустил в своей жизни и вот до сих пор расплачивается и, наверное, до конца своих дней будет расплачиваться за нее…