Изменить стиль страницы

— По-твоему получается, что все женщины пустые и легкомысленные, а мужчины — сплошные умницы.

— И совсем не получается. Сколько среди нашего брата дураков — это даже и статистике не поддастся. И пустопорожних модников, которые мало в чем уступят вашему брату, тоже порядочно.

— Самокритично!

— Самокритика тут ни при чем. Общий парадокс века: наше время стало временем… ну, как бы это сказать… триумфа белых ворон. Если раньше выделяться, отличаться от всех считалось дурным тоном, то сегодня к этому стремятся, и стремятся не как-то там втайне, в душе, а совершенно открыто… Я не об этом.

— О чем же?

— Я о том, что просто-напросто мы, наверное, друг друга стоим… Сколько написано стихов — и каких стихов! Каких великолепных стихов! — о женской красоте, о женском обаянии. Но согласись, если бы перед Пушкиным предстала синтетическая красавица с дымящейся сигаретой в зубах и стаканом — пусть даже бокалом — пива в руке, — вряд ли бы он написал: «Я помню чудное мгновенье: передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как гений чистой красоты…» Или, по нынешним временам, и женское обаяние, и женское достоинство стали устаревшими понятиями?! Тогда и откуда взяться поэтическому отношению к женщине?

— Витя, Витя! На нас уже оглядываются. Потише.

А, черт, и в самом деле, чего ты раскричался-то? Кого и в чем хочешь переубедить?!

Вспомнилось, как однажды точно так же остановила Владимира Валя… Да, вот Владимир за Валей не то что на гоночной машине, а пешком бы пошел хоть за шесть, хоть за десять тысяч километров…

Мне вспомнилось, как в первый же вечер Владимир сказал: дело оборачивалось так, что или мне или Вале оставлять учебу из-за Василька. Валя настояла, чтобы я кончал: тебе, мол, только год остается… И я тогда еще спросил себя: а способна ли на такое моя милая Маринка? Риторический вопрос. Ей таксе и в голову не придет. Ее голова занята другим: как это было бы здорово, как красиво, если бы ради нее кто-то прошел или проехал шесть тысяч километров…

16

Мы проехали свои тридцать километров и сошли.

Малаховка уже спала. Только редкие окна светились в домах, что поближе к линии. А чем дальше мы уходили от станции, темнота делалась гуще.

На дереве, недалеко от тропы, по которой мы шли, ворохнулась и пискнула, должно быть во сне, какая-то пичуга.

— Страшно! — Маринка вздрогнула и прижалась ко мне.

Я вспомнил недавнюю — сколько это было: две или три недели назад? — охоту на глухарей и улыбнулся. Все относительно: мы провели целую ночь в дикой тайге, и нам было не так уж и страшно; Маринке страшно поздним вечером в трех шагах от дома…

Домработница Маша зимой жила на даче наездами, а с началом сезона переселялась в Малаховку насовсем: копала огород, возилась с рассадой, работала в саду. Так что было кому нас и встретить, и приготовить ужин.

И вот мы сидим с Маринкой на той же нашей террасе. Она — в своем любимом плетеном кресле-качалке, я — на плетеном же лежаке; на столе закуска и бутылка вина. Все так, как и четыре года назад. Даже ночь такая же темная, беззвездная. Разве что Маринка не в том памятном ромашковом сарафане — его уж, поди, и нет в живых, — а в легком халатике. Май стоит на удивление теплый, по ночам и то тепло, и я тоже в одной рубашке без пиджака.

Все так же, как и четыре года назад. А только в качалке и та и не та Маринка. Она изменилась, постарела? Ничуть. Стала менее красивой? Нисколько. Женской красоты у нее, может быть, даже еще и прибавилось: округлились руки, налились груди… Так что дело, наверное, не в Маринке. Ты сам стал другим и глядишь на нее уже другими глазами. Тогда ты видел эти руки, эти коленки и ни о чем больше не задумывался, тебе одного этого было достаточно. Теперь мало, теперь задумываешься.

— Ну, так за кого выпьем, — Маринка подняла стакан, — за мужчин или за женщин?

— Давай выпьем за женщин.

— Это великодушно с твоей стороны.

Маринка улыбается. Когда она улыбается вот так, один на один со мной, улыбка у нее выходит какая-то по-мальчишески задорная, и Маринка, наверное, знает, что такая она мне нравится. А нынче и эта улыбка меня почему-то не трогает.

— За шесть тысяч!

Дались ей эти шесть тысяч! Мгновенной чередой у меня проносятся в голове: гонщик в летящем через всю Францию автомобиле; кинотеатр «Художественный», рядом с ним церквушка на Новом Арбате; похожая церквушка в Медвежьегорске, до которой из Петербурга тоже, наверное, около шести тысяч…

Я выпиваю свой стакан и говорю Маринке:

— А тебе не припоминается… Ну, что ли, обратная картина: женщины за мужчинами проехали шесть тысяч верст? Притом проехали не в комфортабельных гоночных машинах по асфальтированному шоссе, а на перекладных, в санях да телегах, по снегу, по пыли, по грязи…

— Ты, Витя, говоришь какими-то загадками.

— Почему же? Я говорю об одном общеизвестном факте русской истории, Марина Влади. Было это лет сто пятьдесят назад…

— A-а, ты про жен декабристов!

— Да, я говорю про русских, — я выделил это слово, — женщин.

— Ну зачем же напирать-то! — Маринка даже немного отодвинулась от меня. — Разве национальность имеет какое-то значение.

— Не знаю, но когда Некрасов писал об этих женщинах, то свою поэму, как ты помнишь, почему-то назвал не просто «Женщины», а «Русские женщины». Для него, как видишь, это имело значение!

— Неинтересная поэма, — с присущей ей логичностью сказала Маринка и даже губы этак пренебрежительно скривила. — Малохудожественная.

Захотелось сказать в ответ что-то резкое, грубое, ругательное, может, даже ударить по искривленным губам, и на какую-то секунду мне стало не по себе от такого нелепого, впервые явившегося желания.

— Ну, конечно, какой интерес могут представлять для современного да еще и утонченного читателя переживания женщин, едущих за своими мужьями из блистательного Петербурга в каторжную Сибирь?! Едущих не на год, не на два, на всю жизнь. К тому же один сплошной текст и никаких тебе нюансов, никакого подтекста… Ну да мы сейчас не о поэме. Мы — о русских женщинах. И вот, как ты считаешь: есть такое понятие «русская девушка», «русская женщина»? Или и его тоже надо считать безнадежно устаревшим?!

— Тебя, Витя, словно подменили. В последнее время с тобой разговаривать стало невозможно: все вопросы, вопросы…

Маринка явно хитрит. Сказать нечего, вот и поэма неинтересная, и разговаривать невозможно.

— А может, ты все же ответишь, — настаиваю я, хотя и понимаю, что настаивать глупо, ни к чему.

— Да что отвечать-то. Ведь это когда-а было!

— Чем не ответ! Было и прошло, и нечего об этом поминать. Автомобилист, едущий через всю Францию, чтобы обнять любимую, — это тебя потрясло. А женщины, едущие через всю Россию, чтобы разделить тяжкую участь своих мужей, — это малоинтересно.

— Я не понимаю, что ты хочешь.

— Видишь ли, когда Некрасов так назвал свою поэму, я не думаю, что он хотел как-то обидеть или тем более унизить, скажем, француженок или англичанок. Я думаю, что он был интернационалист не меньше нас с тобой. Видимо, он просто хотел выделить, подчеркнуть какие-то черты именно русского характера, русской женщины. У французов и француженок есть что-то свое, отличающее их от русских, у англичан — свое. Ну и, как говорится, на здоровье. Это даже хорошо, что люди разных наций — разные.

— Что же плохо?

— Плохо, когда это «свое» начинает размываться, нивелироваться под мировые стандарты, а то и вовсе заменяться, вытесняться чужим.

— А как же тогда со слиянием наций в будущем?

Вот она, школьная постановка вопроса! Заучила формулу и с умным видом «встромляет» ее в разговор.

— Ну, во-первых, это дело далекого будущего. А во-вторых, слияние должно идти, наверное, через обогащение чужим, без отказа от своего, а не наоборот. А то уж больно бедными придем мы в это прекрасное далёко. Лучше будет, наверное, если сольются богатые, а не обнищавшие… Да и уж если ты так хорошо это заучила, то надо бы помнить, что единение наций должно идти через расцвет — заметь: не через угасание, а через расцвет — национального.