— Гляди-ка, какая-то смешная старуха, — кивнула девчонка на берег, — всем весело, а она плачет.
На отлогом выступе берегового откоса, под ивой, немного в сторонке от толпы провожающих стояла старая, лет шестидесяти наверное, если не больше, женщина в кубовой кофте и длинной, до пят, черной юбке. Поседелая голова ее была повязана белым, в горошек, платком. Женщина глядела на пристань, на пароход, на всю эту кипящую весельем толпу и тихо плакала. Слезы как бы сами по себе, помимо ее воли, катились по впалым, морщинистым щекам, и она время от времени вытирала их концом головного платка. Вытирала, а они опять текли и текли из ее старых, потускневших глаз.
Что же за такой близкий человек уплывал на этом пароходике, что по нем нельзя было не заплакать? И неужто так уж подружились, породнились они здесь, что тяжело теперь расставаться?!
Бывает, конечно, и не так уж редко, поживут рядом, бок о бок двенадцать дней совсем чужие люди и почувствуют — больно как-то расставаться. О многом и так славно успели они поговорить, многое узнали друг о друге и, оказывается, совсем нелегко им теперь вот так взять да и разъехаться.
Нет, у старой женщины никакого близкого человека ни на пароходе, ни в толпе на берегу не было. Такого человека у нее и не могло быть. Она только нынче утром приехала сюда, и все люди, которых она видела сейчас, были для нее одинаково незнакомыми, чужими. И глядела она на всю эту шумную, веселую, говорливую толпу отстраненно, как бы и видя и не видя ее.
Она глядела на это людское сборище, а видела совсем другое, словно бы одна картина накладывалась на другую и застила, заслоняла ее.
…Тоже пристань на реке и такое же вот ясное июньское небо. Тоже пароходик стоит у пристани, а по берегу — деревенское людство, разноголосая, разношерстная, разноликая и в то же время словно бы вся на одно лицо толпа. Однообразие ей придает, наверное, серозащитная одежда мужиков и горестные, заплаканные лица баб. Уходят, вот с этим пароходом сейчас отчалят самые главные, самые необходимые в семье люди. И неизвестно, когда вернутся. И вернутся ли? Война есть война…
Она глядит, глядит на своего самого главного, самого нужного человека и не видит его — глаза застилают слезы. Она торопливо смахивает их рукавом кофты, а они опять застилают, заслоняют белый свет. Ей надо, ей обязательно надо увидеть своего Ивана хорошо, ясно — как знать, не последний ли раз?! — хочется запомнить его лицо надолго, навсегда, на всю жизнь, но по-прежнему все видится как в тумане, все расплывается, размывается, и от этого становится еще горше…
А через два года все с той же пристани, по той же реке уплыли два сына-близнеца — ее последняя опора в жизни, последняя надежда.
До железной дороги от их лесной деревушки двести с лишним верст. Приехать в нее можно только peкой.
Но ни один из них не приплыл этой рекой, не прилетел по воздуху. Ни один не приехал, не пришел. И никогда не придет.
И последний, самый последний раз она их видела на такой же вот пристани…
Пароход дал протяжный гудок и начал отваливать. Вот он развернулся по течению и двинулся на середину, на стрежень.
На нижней палубе с новой силой ударила гармошка, еще звонче взвились в высокое голубое небо девичьи голоса.
Парень с верхней палубы куда-то ушел. На его месте рядом с девчонкой стояла теперь ее подружка — такая же молодая, загорелая, оживленно-радостная. И она тоже заметила на отдалявшемся берегу махавшую платочком старую женщину и тоже удивилась, что женщина эта почему-то плачет.
— Чудная какая-то…
Девчонки не знали, почему плачет старая женщина. Им вообще казалось непонятным, как это можно в такой ясный голубой день среди всеобщей радости и веселья стоять вот так, сгорбившись, и обливаться слезами. Непонятно!
Да и сама женщина, наверное бы, согласилась с ними. Зачем кручиниться, когда все кругом так хорошо и всем хорошо? Вот только с памятью своей она ничего не могла поделать.
— Право, чудная, — заключили девчонки.
Никогда бы им, этим милым девчушкам, и не знать, почему люди могут плакать даже тогда, когда всем весело…
О ЧЕМ ОНИ ГОВОРЯТ?
Старый человек сидел в плетеном кресле, подставив спину уже негорячему сентябрьскому солнцу, и вслушивался в порывистое дуновение ветра и едва внятный шелест опадающих листьев — эту грустную музыку осени. А может, старик просто дремал, смежив усталые, много повидавшие на своем веку глаза.
Два ярко-желтых листа занесло ветерком прямо на террасу, к ногам старика, и, хотя вряд ли он услышал, как тихо легли они на пол, глаза его медленно открылись.
Все так же ровно голубело небо, а по нему, перечеркнутые оголившимися ветвями деревьев, плыли безмятежные белые облака. Где-то грустно посвистывала одинокая, не успевшая улететь в полуденные края птица. Вдали, за садом, тихим багрянцем отгорал лес. После летнего кипения все в природе утихало, засыпало или готовилось заснуть, умереть до новой весны. И старый человек ощущал свою полную слитность с окружающей его природой: его возраст тоже был возрастом осени…
Но вот из глубины сада донеслись звонкие, как колокольчики, детские голоса — это, должно быть, внучка Таня привела от соседей подружку Оленьку и они начали играть в своем игрушечном домике, специально построенном для них под яблоней-китайкой.
И как зазвенели эти звоночки — так теперь уже ни на минуту не затихали. Девочки о чем-то говорили-говорили между собой. И как говорили! Горячо, увлеченно, перебивая друг друга, хоть и не похоже было, что ссорились или ругались.
О чем это они с таким пылом и жаром?
Слышно было только, что звенят-звенят звоночки, а слова на расстоянии почти не различались. И старику почему-то вдруг захотелось узнать, о чем это так горячо и безумолчно говорят девчушки? О чем они находят говорить?
Человек прожил большую жизнь. И он уже давно привык ценить слово, знать не только его первый, но и второй, а порой и третий смысл, знать оттенки и полутона, и потому, наверное, привык обходиться и в разговорах, и в своих мыслях совсем небольшим числом слов. Старик знал, как многозначно бывает слово, и чем дольше он жил, тем больше любил именно такие большие, многозначные, всеобъемлющие слова.
Вот, например, голубое небо. Даже просто небо, голубое — лишнее. Разве уж так важно, голубое оно, синее или серое? Важно, что оно огромное и бесконечное, и сколько бы человек ни глядел в него, никогда не наглядится. А это даже хорошо, что оно бывает не только голубым, а самым разным: в неисчерпаемости его оттенков тоже ведь заключена его беспредельность, его завораживающая бесконечность.
Солнце… Разве это просто раскаленный золотой шар в небе? Солнце — это жизнь. Вся жизнь, какая есть на земле, — это тоже солнце. Оно тоже многолико до бесконечности: оно и зеленая трава, и хлебные поля, и белые снега, и реки в половодье…
А земля! Какое огромное слово! Не зря, не просто так мы говорим: земля-матушка. Значит, всем нам и всему на ней живущему она родная мать…
Хорошее слово осень. Тоже ведь не просто время года, межсезонье между летом и зимой…
Старику нравилось даже само звучание этого слова. Ему в нем слышался глубокий вздох, шелест опадающих листьев: о-о-сень… Прекрасное слово! Зима замедляет ток крови, тяготит своей однообразной суровостью; весной вместе с оживающей природой оживляются и всякие недуги; лето приносит жару, и сердцу становится тесно в груди… Осень — равноденствие. Осень — всеобщее успокоение. Осень — нирвана для тела и для души.
А девочки все звенели в углу сада. Даже непонятно было, как это они не уставали говорить.
О чем, о чем это они?
Должно быть, о чем-то важном: сейчас голоса у них серьезны, по-взрослому раздумчивы.
То ли подошли они поближе к террасе, то ли ветерок переменился, но теперь отдельные слова стали долетать до старика. Он напряг слух.