Вместе с Хуаном, Альваресом и щуплым португальцем Эрнандесом я жил в просторной хижине старого индейца, одного из искуснейших охотников своего племени. Онкаонка - так звали моего хозяина - целыми днями пропадал в лесах, и не было случая, чтобы он возвратился с пустыми руками. Постоянной добычей его были мелкие обезьяны и птицы, но нередко он принимал участие и в совместной охоте индейцев на тапира либо на диких кабанов - пекари. Молчаливый и сдержанный, не в пример другим омагуа, он мало встречался с нами и предпочитал заниматься своим любимым делом - охотой. Зато его жена и дочь с лихвой возмещали неразговорчивость Онкаонки, и хотя их квартиранты ни слова не знали по-индейски, а они - по-испански, мы умудрялись отлично понимать друг друга.
Впрочем, общаться они предпочитали со мной. Альварес и Эрнандес целыми днями спали либо уходили к друзьям резаться в кости. Хуан же попросту не замечал индианок. Он стал немногословен и угрюм. Его мятежная душа рвалась навстречу подвигам и жарким битвам. А здесь он вынужден был есть обезьянье мясо и бесцельно шляться по скучной индейской деревне.
Я сочувствовал своему другу. Я тоже мечтал о славе и доблестных подвигах. Но в моей жизни появилось нечто такое, отчего мысль о скором продолжении похода причиняла мне боль.
…В тот день, когда мы вышли из лесу прямо к деревне омагуа и начали размещаться в их хижинах, сеньор капитан назначил меня охранять один из подходов к нашему новому лагерю - широкую тропу, которая уходила в глубь чащобы. Старательно замаскировав себя густыми ветвями кустарника и широкими узорчатыми листьями какого-то низкорослого дерева, я притаился в зарослях. Уверенный, что увидеть меня здесь невозможно, я был очень доволен своим укрытием, которое давало мне возможность обозревать местность впереди себя по крайней мере на двадцать шагов.
В лесу было тихо. Послеполуденный зной заставил спрятаться обитателей зеленого царства - только изредка сороконожка или какой-нибудь пестрый жучок быстро пробегали по веткам, за которыми я укрывался. Тропа оставалась пустынной. Прошло около часа, я заскучал и от нечего делать принялся ощипывать мохнатый ярко-розовый цветок, росший на высокой кочке.
Внезапно мной овладело смутное беспокойство. Я инстинктивно почувствовал, что рядом со мной есть еще кто-то, кого я не вижу. Я высунул голову из кустов, осмотрелся. Никого. Но ощущение опасности не проходило. Осторожно вынув из ножен меч, я напряг слух. Тишина…
И вдруг у меня за спиной аркебузным выстрелом прозвучал громкий и отчетливый хруст сломанной ветки.
Я круто обернулся, готовый встретить врага, лицом к лицу. И… опустил клинок. В двух шагах от себя я увидел молоденькую индианку. С радостным удивлением она рассматривала меня, переводя любопытный взгляд то на меч, то на обвитую листьями каску, то на мои высокие драные сапоги.
Это была та самая девушка, что сегодня утром первой заметила наше появление. Тогда я не успел как следует разглядеть ее, но теперь мог воочию убедиться, как она хороша. Правильный овал смуглого лица, чуть продолговатые глаза с длинными густыми ресницами, маленький, резко очерченный рот, тонкая и в то же время крепкая фигура… Индианка была похожа на юное лесное божество - так естественно и гармонично выглядела она среди буйной зелени и яркого разнообразия цветов.
Некоторое время мы с интересом смотрели друг на друга. Наконец, я вспомнил, что нахожусь на посту, и нахмурился.
- Уходи, -сказал я как можно строже. - Сюда нельзя.
Девушка тихо рассмеялась. Она ничуть не боялась меня.
- Сейчас же уходи, - еще суровей проговорил я и резким кивком указал ей в сторону деревни.
Теперь она поняла меня. Ее глаза погрустнели, губы обидчиво поджались. Вздохнув, она опустила голову и протянула руку, чтобы отвести ветви, которые мешали ей выбраться из моего тайника. Я почувствовал, что мне ужасно не хочется, чтобы она уходила. И не только потому, что мне было скучно в одиночестве: необыкновенная привлекательность индианки поразила меня. Но что я мог поделать? Долг солдата превыше всего.
Сделав шаг в глубину зарослей, девушка еще раз оглянулась на меня, и тут лицо ее осветилось лукавой улыбкой. Выхватив белый цветок из своих густых, струящихся по плечам волос, она ловко бросила его мне в руки и бесшумно скрылась в чаще.
Меня сменили, когда солнце уже клонилось к закату. Все это время индианка не шла у меня из ума, и, направляясь к лагерю, я все еще теребил в пальцах увядший, потускневший цветок. А в деревне меня ждала приятная неожиданность: оказалось, что хижина, в которой нам предстояло жить, принадлежит отцу Апуати - так звали девушку. С тех пор мы виделись с ней каждый день. И с каждым днем росла наша взаимная привязанность.
Нет, я не смею назвать свое чувство к Апуати любовью. Это было бы слишком нелепо: испанский дворянин, влюбленный в смуглокожую дикарку. Но всякий раз, когда я слышал ее заливистый смех, когда я смотрел в ее живые черные, как маслины, глаза, мне казалось, что нет в мире девушки прелестней и изящней, чем эта юная, жизнерадостная индианка. Ни одна изысканная сеньорита моей родины не могла равняться с Апуати стройностью талии и грациозностью движений. А ее ласковая заботливость, ее чуткость и нежность красноречиво говорили, что с прекрасной внешностью девушки чудесно гармонирует мягкий характер и великодушное доброе сердце. Даже взгляд всегда хмурого Хуана смягчался, когда он смотрел на нее.
Но счастье мое было неполным: я тяжело переживал свою «немоту». Мне так не хватало возможности беседовать с Апуати. В глазах девушки светился недюжинный ум, и я чувствовал, что, говори мы на одном языке, наша дружба с Апуати была бы еще крепче и в стократ чудесней. К счастью, в детстве я славился среди своих сверстников умением рисовать краской на камнях занимательные картинки: эту способность я получил «по наследству» от брата моей матери, художника, расписывавшего церкви. Вспомнив детское увлечение, я однажды полил водой и раскатал большой комок глины, а на получившейся пластинке палочкой нарисовал лес, горы и себя самого верхом на коне. Апуати не сразу поняла последний рисунок: девушка представления не имела о лошадях. Тогда я изобразил на глине фигурку хорошо знакомого ей тапира и рядом нарисовал коня. Апуати обрадованно захлопала в ладоши: ей стало ясно, что я хотел рассказать. Дальше пошло легче, и таким образом я в общих чертах смог поведать ей и о себе, и о корабле, на котором прибыл, и даже кое-что о своей родине и семье. Такие «беседы» мы вели с ней каждый день.
Как-то утром, когда я, сидя на земле, с увлечением рисовал работающих на поле крестьян, а Апуати жадно следила за каждым моим движением, на глиняную пластинку упала чья-то тень. Я поднял глаза: возле нас стоял Гарсия де Сория, тот самый тощий Гарсия-Скелет, которому я должен впоследствии отдать половину военных трофеев в виде вознаграждения за спасение Хуана от тифа. Правда, еще в Сумако я узнал, что это был вовсе не тиф, а «пуна», горная болезнь, которой заболевают многие новички, впервые взбирающиеся на заоблачные скалы. Гордость не позволила мне потребовать расторжения нашего уговора, и я ограничился тем, что стал сторониться мелкого обманщика. Он это чувствовал и старался не попадаться мне на глаза. Но сейчас он стоял в двух шагах и с ядовитой ухмылкой смотрел на нас.
Я холодно взглянул на Гарсию и спокойно продолжал рисовать. Но Апуати, непонятно отчего, разволновалась. Увидев Сорию, она испуганно схватила мою руку и с детской непосредственностью прижалась ко мне.
- Послушай, мальчик, - с сарказмом произнес Скелет. - Ты думаешь о том, что творишь? Или мне, может быть, позвать сеньора капитана? Он объяснит тебе, что к чему.
Наглость, с какой он говорил, взбесила меня. Я выпрямился и смерил его презрительным взглядом.
- Уж не учить ли ты меня вздумал, Гарсия? - сказал я с нескрываемой насмешкой. - Советую тебе заняться своими снадобьями. Это у тебя получается лучше…