Изменить стиль страницы

— Это вымысел, — заметил я. — Такая любовь лишена смысла, она бывает только в сказке.

— Знаю, что это вымысел, Клэнси, но история говорит, что они любили друг друга именно так, а не иначе. И вот мужчина умер. Когда он умер, у женщины пропало желание жить. Дело в том, что она так любила его, что жизнь без него казалась ей немыслимой и она хотела только умереть. В те дни людей не хоронили в земле, как это делают сейчас. Тело положили в гробницу, и жена пошла туда, где был погребен муж. Она рассказала всем и каждому, что останется у тела мужа до самой смерти. Она отказалась от еды и питья и заявила, что умрет рядом с телом покойного. И она села рядом с гробницей, стеная и плача, и, поскольку всем было известно об этой великой любви, они все поняли, отнеслись к женщине с сочувствием, оставили ее в гробнице и ушли, затворив за собой дверь.

Филлис замолчала и посмотрела на меня. Спросила, хочу ли я дослушать историю до конца. Я ответил, что хочу.

— Так вот, Клэнси, рядом с гробницей находилось место казней. Там стояла виселица, где только что повесили вора. Прямо в день похорон. А у столба виселицы, опершись на копье, стоял молодой воин. Он стерег тело казненного. В те времена тела грабителей сбрасывали в яму, и, думаю, власти следили за тем, чтобы родственники казненных не вздумали похитить тело с места казни и предать пристойному погребению. Вот почему воин всю ночь стоял на страже, следя за тем, чтобы никто не забрал тело. И вдруг он услышал какой-то звук. Это рыдала и стонала женщина, решившая заживо похоронить себя вместе с покойным мужем. Воин пошел на звук и, войдя в гробницу, обнаружил там красивую женщину, обрекшую себя на смерть.

— И когда воин увидел, как она юна и прекрасна, он ужаснулся, поняв, что она желает умереть у гроба мужа. Воин заговорил с ней. Он утешал ее, Клэнси. Он осушил ей слезы и шептал слова о жизни и желании жить. Этот молодой воин, наверное, умел убеждать, так как они перешли от утешений к объятиям, а от объятий… и вот они уже лежат в склепе: бедная женщина в горе и воин, полный сил и здоровья, и вдруг первый луч света пробился в склеп. Воин встал, подошел к дверям гробницы, выглянул наружу и когда увидел то, что увидел, издал такой крик отчаяния, что женщина сорвалась с места и подбежала к нему, чтобы узнать, что произошло. Воин указал на виселицу. Там было пусто. Тело украли родственники вора. «Понимаешь, что это значит? — спросил он. — Меня поставили сторожить тело вора. Его похитили. Теперь моя жизнь проиграна, и меня повесят на той же виселице за то, что я не сумел исполнить свой долг».

Молодую женщину охватила паника: ей угрожало вечное расставание с тем, кого она полюбила, и она не могла перенести мысли, что юному воину угрожает смерть; и она уверила его, что смерти ему бояться нечего, что все будет в порядке, что она ему поможет.

Тут Филлис замолчала. Я подождал минуты две и, не дождавшись продолжения, спросил:

— Она ему помогла?

— Помогла, — сказала Филлис. — Видите ли, она вместе с воином вынесла из склепа тело мужа, и они водрузили его на виселицу.

Я задумался, потом вывел машину задним ходом на дорогу и развернулся в сторону Нью-Йорка.

— У этих историй есть один недостаток, — сказал я, — в них одновременно рассказывается слишком много и слишком мало. Наша история намного проще и в то же время намного сложнее. И все же мы делаем то, что мы обязаны делать, а они делают то, что они обязаны делать. Самое худшее при любых обстоятельствах — решать, кто прав, кто виноват. На это я не способен. Я не судья, Филлис. Я полицейский. Самый обыкновенный полицейский. И в этом все дело.

Я не глядел на нее, а все время следил за дорогой, но я бы почувствовал, если бы она удивилась или рассердилась. Ничего подобного, однако, не последовало. После длительной паузы она сказала, что давно это знает.

— Как давно?

— С самого начала. Или почти с самого начала. А вчера, Клэнси, убедилась в этом наверняка. Когда вы меня обнимали. Я почувствовала оружие. Преподаватели не носят оружия.

— Оружие носят, когда боятся или слишком много о себе думают. Чересчур много.

— А вы знаете, Клэнси, кто убил мою маму?

— Думаю, что знаю.

— И почему ее убили?

Тут я рассказал ей все. Я рассказал ей все, с подробностями, пока мы ехали в Нью-Йорк, не упуская ни одной детали; когда я кончил, то спросил Филлис, верит ли она мне.

Тут она задумалась, но, подумав, сказала, что верит безоговорочно.

— Полагаю, что вы, Клэнси, всегда говорите правду или стремитесь говорить правду, если не дали заранее слово, что будете лгать. Но сейчас, как мне кажется, вы говорите правду. И я рада, что вы мне все рассказали. Легче перестать любить, когда знаешь, что не любима.

— Этого я вам не говорил.

— А по-моему, именно это вы мне и сказали.

— Вы сказали, что на этот раз я говорю правду. Вы сказали, что вы мне верите. Неужели вы мне не поверите, если я скажу, что люблю вас, Филлис?

— Нет, — бесхитростно-устало ответила она.

— Начинается так, — с отчаянием произнес я, — а кончается иначе. Неужели непонятно, Филлис?

— Понятно, — сказала она. — Кончается всегда иначе.

Часть одиннадцатая

ОТЕЛЬ

Когда мы доехали до Манхеттена, я сказал Филлис о Гришеве. Сказать такое было непросто. На своем участке работы, как бы мал он ни был, я успел убедиться, что в отношениях между Соединенными Штатами и Советским Союзом нет ничего простого или логичного: лишь перспектива появления двух дымящихся дыр в тончайшем слое материи, зовущемся цивилизацией, одной на месте Москвы, другой на месте Нью-Йорка, привела к тому, что для меня само собой разумеющимся стал контакт с Дмитрием Гришевым; и теперь ему хотелось бы поговорить с Филлис. Я объяснил ей, в чем дело, а потом попытался дать понять, что если в чем-то Гришев будет очень похож на меня, то в чем-то он окажется абсолютно на меня не похож. Никому не удается жить вне политики, но мне до сих пор удавалось прятать политику в самые глубины моей так называемой личности. Думаю, что я просто боюсь политики, что не так уж необычно в Соединенных Штатах.

— Но зачем ему нужно говорить со мной? — удивилась Филлис.

— Я ведь объяснял: любой из нас что-то знает, но не всегда знает, что он что-то знает.

— Я не знаю, где находится Алекс Хортон, — осторожно произнесла она.

— Раз не знаете, значит, не знаете. Вы ничем не обязаны мне, тем более Дмитрию Гришеву. Я сказал ему только одно: что передам его просьбу и если вы захотите приехать к нему, то я вас привезу. Но я ничего не обещал.

— А что он будет со мной делать? — отрешенно спросила Филлис. Никакой заинтересованности. Пустой, бесцветный голос.

— Разговаривать. Как разговариваю я, так будет разговаривать он.

— И копаться у меня в мозгу. Искать то, чего там нет. Да, Клэнси? Я сама занимаюсь самокопанием. Искала маму. И не нашла. Пыталась понять, почему ее нет, да так и не поняла, Клэнси. Копаться у меня в мозгу бесполезно. Он заперт на замок, серый и бесформенный. Я пытаюсь расшевелить серое вещество, заставить его вспомнить о матери, вернуть те времена, когда она была счастлива. Беда в том, что я не знаю, когда она была счастлива. И была ли счастлива вообще, Клэнси. Как-то я повела ее в театр, но мне показалось, что до нее не доходит происходящее на сцене и что она не понимает сюжета. Она была, как запертая шкатулка, которую я никогда не могла открыть, и теперь, после всего, что произошло, я знаю, что мне так тяжело на душе именно оттого, что я никогда больше не подберу к этой шкатулке ключик. Никогда в жизни. А может быть, Клэнси, мы все такие: замкнутые наглухо и отъединенные друг от друга навеки?

— Ваша депрессия вполне естественна, — сказал я.

— Что думает мужчина, когда называет что-то естественным, Клэнси? Вы пробовали ставить себя на место женщины и понять ход ее мыслей?

— Пробовал.

— И у вас получалось, Клэнси? Я все время задаю себе вопрос, что вы думали, когда вам велели пойти в Никербокерский университет преподавать физику и поухаживать за невзрачным преподавателем по имени Филлис Гольдмарк. Чтобы спасти мир. И я задумалась, уж не почувствовали ли вы себя спасителем, Клэнси. И тем самым хотя бы отчасти избавили себя от усилий и раздумий. Если, конечно, эти бомбы существуют. Видите ли, я не уверена, что они существуют: дело в том, Клэнси, что образ мыслей мужчины можно легко возвести к ходу мыслей мальчика. Не так ли? Ведь все вы играете в «сыщиков и воров», в бомбы и угрозы, все вы: и вы сами, и начальник полиции Камедей, и фэбээровец, которого вы привели ко мне в дом, и бедный Алекс Хортон. Вы ведь лично не знали Хортона, Клэнси?