По лицу охотника скользнула судорога, и он замер, устремив взгляд на догорающий костер. Заговорил он не скоро.
— Остался я один. Когда пришел немного в себя, решил на родину бежать. А дело казалось безнадежным: турки с нас глаз не спускали, границу охраняли строго. И уж если попадался беглый, то расправа была короткой — резали на месте. Не хотелось им, чтобы правду о нас на родине узнали. Но я так решил: лучше в пути погибнуть, чем в неволе умирать.
Собрали земляки припасов в дорогу, и однажды ночью сбежал я. Неделю до границы добирался, сначала по безводной пустыне, потом через людные места. Обходил стороной поселки, шарахался от каждого встречного. Два раза уходил от погони. Уже на границе, у Батума, попал в засаду… — Тагуа коснулся шрама на лбу: — Эту зарубку я не на охоте получил — турецкая сабля след оставила. И несдобровать бы мне на этот раз, но и тут повезло — русские солдаты у турок полуживым отбили.
Очнулся в русском госпитале. Рассказал властям о том, кто я, повинился за прошлое. А надо сказать, что жена моя была православной и веры своей даже в туретчине крепко держалась. Перед смертью попросила меня: если на родину вернешься, прими христианство, тогда на том свете увидимся.
Не верил я в поповские сказки, но, выполняя волю покойной, объявил, что готов принять православие. За наши души борьба между верами шла. Обрадовались попы такому случаю, окрестили меня задним числом и мучеником христианским объявили. На радостях дали мне немного денег и отпустили на родину.
Вернулся я домой, а там уж ничего моего не осталось. Вот тогда-то купил я абхазскую кремневку и занялся охотой. Тем и жить стал. А зачем живу, сам не знаю. Времена, кажется, хорошие наступают, я за них в «Киаразе» дрался, но мне своего не вернуть. Так, видно, и пройду одиноким путем до конца жизни… Да минует вас такая участь!
Стало тихо.
Тагуа смотрел на огонь с омрачившимся лицом, потом спохватился:
— Хайт! Нашел чем гостей развлекать! Желудок не терпит длинных историй. Давайте-ка за дело приниматься!
Из двух плоских камней он соорудил мангал и всыпал в него угли из прогоревшего костра. С камня на камень перекинулись первые порции мяса на шампурах. Аджин тем временем разложил на земле содержимое корзины: сыр, свежий лаваш[46] и зелень — кинзу, петрушку, укроп. Потом произнес:
— Давайте возрадуемся и возвеселимся, как говорят монахи. Да будут успешны все ваши дела! Будьте настоящими джигитами сердцем и в делах!
Мальчики принялись за еду. Федя, подобно истинному кавказцу, охотно жевал с хлебом посыпанные солью пучки зелени.
А с мясом тем временем творилось что-то невероятное. Оно пускало сок на угли, и они яростно шипели, вскидываясь веселым пламенем. Невообразимо вкусный запах поднимался вместе с дымом и заполнял все вокруг. Тагуа не забывал то и дело поворачивать шампуры. Наконец мясо было готово. Тагуа посыпал его молотым барбарисом.
— Доставим удовольствие желудку, — сказал он, протягивая своим гостям по шампуру.
Господи, до чего это было вкусно! Мальчики ели, стараясь не спешить, хотя чувствовали себя голодными волчатами — уж очень стосковались по мясу. Рядом от нетерпения поскуливал Худыш. Но настала и его очередь: охотник заблаговременно пристроил на углях кабаньи кости с остатками мяса и, когда они достаточно пропеклись, кинул псу. Худыш бросился к ним, но ожегся и взвыл от досады. Впрочем, ждал он недолго — скоро послышалось щелканье зубов и хруст разгрызаемых костей.
Тагуа разворошил угли и пристроил над ними новую партию шампуров.
Наступил вечер. Рогатый месяц выполз из-за Святой горы и уселся на крепостной башне. В лесу неподалеку шакалы начали пробовать голоса.
Худыш продолжал трудиться над костями. Но в его поведении Федя первый заметил странность. Ухо у пса приподнималось, он то и дело косился в сторону леса и недовольно урчал.
— Что-то почуял, — сказал Федя, — наверно, шакал близко. Все посмотрели в сторону леса, но там уже настолько стемнело, что ничего нельзя было разобрать. Худыш наконец бросил кость и с лаем кинулся к опушке. Аджин отозвал его назад. Худыш вернулся возбужденный, с взъерошенной на загривке шерстью. В лесу встревожилась какая-то птица.
— Там человек бродит, — сказал Тагуа. — Эй, кто там, выходи! — крикнул он.
Неясная фигура появилась из-за деревьев.
— Подходи, если ты с добром! — снова крикнул охотник.
Человек медленно, с опаской приблизился и остановился в нескольких шагах от костра. Федя подбросил в костер сушняка, и пламя осветило незнакомца. Вид его был бы смешным, если б не был столь жалок. Маленькие воспаленные глаза его смотрели тоскливо, лицо обгорело под солнцем, нос шелушился; в нечесаных волосах запутался мусор, торчала свалявшаяся бородка, костюм был мятым и грязным, галстук-бабочка смешно обвис.
Нетрудно догадаться, что это был монах-расстрига Порфирий Смирягин, прибывший несколько недель назад сухумским дилижансом. Но сидящие у костра видели его впервые.
— Добрый вечер, незнакомец, — сказал Тагуа. — Да будут назавтра удачны твои дела. Садись, раздели с нами ужин.
— Приветствую добрую компанию, — ответил Смирягин. — А я иду мимо, дай, думаю, посмотрю, что за народ собрался…
Одолев свою робость, он присел к костру; его страдальческий взгляд остановился на мясе.
Тагуа налил гостю амачар и протянул всем по новой порции шашлыка.
От такой щедрости у Смирягина даже слезы выступили на глазах. Мальчики ели теперь не торопясь, смакуя каждый кусочек. Новый гость пытался сдерживаться, но это ему не удавалось, он ел с жадностью, чавкая, лязгая зубами.
Из деликатности, присущей абхазскому гостеприимству, хозяин не спрашивает гостя, кто он, и не выведывает ничего, пока тот сам не заговорит о себе. Молчал и Тагуа.
Смирягин понимал, что пора уже как-то объяснить свое появление здесь, у костра.
— Случается же такое, — начал он, — ехал верхом из Сочи в Гудауты, и вот — превратности судьбы — напали абреки и ограбили дочиста.
Тагуа с сочувственным видом поцокал языком:
— Удивительный случай… Но в жизни случается такое, во что и поверить трудно.
Смирягин подозрительно взглянул на охотника: как понимать его слова? Однако он решил истолковать их в свою пользу.
— Да, — продолжал он, — еще два дня назад ваш покорный слуга квартировал в лучшей гостинице, обедал в ресторане, а сегодня сидит без копейки у костра. Поистине неисповедимы пути господни!
Федя с Аджином понимающе переглянулись. А Порфирий продолжал разглагольствовать:
— Сегодня я делю с вами скромный ужин, одет в рубище, неприкаян и гоним, но пройдет немного времени, и вы будете гордиться знакомством со мной.
— Мы и без того рады знакомству, почтенный, — вставил Тагуа.
— Не подумайте, милейшие, — продолжал Смирягин, — что я забуду вашу хлеб-соль, этот чудесный вечер среди диких гор и беседу с вами. И поверьте — награжу по-царски.
Аджин незаметно для него выразительно покрутил пальцем у лба.
— Ты говоришь загадками, незнакомец, — улыбнувшись, сказал Тагуа.
— Никаких загадок, — торжественно изрек Смирягин. — Ты, добрый хозяин, скоро будешь курить дорогой кальян[47] вместо трубки, а твоя бедная черкеска украсится золотыми газырями… Впрочем, и черкеску я куплю тебе новую. Тебе, сын гор, — сказал он, обращаясь к Аджину, — я подарю шелковый бешмет и кинжал, украшенный серебром, ибо уже сейчас видно, что ты будешь настоящим джигитом. Что же касается тебя, мой светловолосый соплеменник, то ты получишь от меня… пусть это будет ружье, не сомневаюсь, что ты хотел бы стать охотником, подобно хозяину нашего застолья.
Тагуа, находившийся в прекрасном расположении духа, вдруг сказал:
— Извини, дорогой, но ты забыл, что среди нас есть еще живое существо.
— О да! — воскликнул Смирягин, всплеснув руками. — Ты прав, и я готов казнить себя за забывчивость. Вашего почтенного пса я накормлю обедом, а также найду искусного лекаря, чтобы тот зашил ему ухо, порванное в славном бою.