Во Франции было не лучше. Даже хуже. В Париже англичан освистывали на улицах и выгоняли из кафе. Я спасался тем, что разговаривал с сильным американским акцентом, которому научился в поездке по Соединенным Штатам. Французская пресса всячески оскорбляла королеву Викторию. В «Дейли мейл» вышла передовая статья с заголовком «Ne touchez pas la Reine»[215], где намекалось, что если Франция не будет следить за манерами, мы ее «вываляем в грязи», отнимем у нее колонии и отдадим Германии. Кайзер объяснил свою знаменитую телеграмму. Оказалось, он совсем не то хотел сказать. Я в клубе «Бродяги» высказал предположение, что буров тоже создал Господь Бог для каких-то своих неисповедимых целей, и на следующее утро все газеты дружно осудили меж за кощунство.
В то время по всей Европе много спорили о том, когда же начался двадцатый век. Ожидалось, что он будет для нас удачным. Франция решительно встала на путь исправления. С другой стороны, Германия занималась демпингом, причем не только в Англии, но и в других странах, где мы доселе привыкли сами заниматься демпингом без помех. В конце концов мы рассердились. Пошли разговоры о союзе с Францией — она-то никаким демпингом не занималась, товаров не было. Тему подхватили карикатуристы. Францию изображали в виде молодой и безусловно привлекательной дамы. Германию — в виде жирного старика с прыщами и стрижкой ежиком. Разве может такой джентльмен, как Джон Буль, сомневаться в своем выборе?
Россию, как выяснилось, тоже неверно поняли. Она совсем не такая плохая, как мы думали; во всяком случае, демпингом не занимается.
И тут Германия, явно из чистой вредности, принялась ускоренными темпами строить корабли.
Даже самые умеренные из нас соглашались, что Британия не должна терпеть соперников на море. Просочились сведения, что Германия строит четыре новых крейсера. Мы немедленно потребовали восемь и даже сочинили об этом песенку:
«Восемь, восемь! Мы требуем, не просим!»
Ее пели на всех дополнительных выборах. Разнообразные партии мира праздновали моральную победу.
Сэра Эдварда Грея обвиняли в том, что он «хитростью» вовлек нас в войну: набрав столько обязательств по отношению к Франции и России, мы просто не могли уклониться от нее без позора. Будь министром иностранных дел сам добрый самаритянин, войны все равно не избежать. Считается, что в войну нас втянула Германия, — тем, что пошла через Бельгию. Да если бы немцы пошли через мыс Доброй Надежды, результат был бы тот же. Всей Европой овладел стадный инстинкт, и Англия не стала исключением. В день, когда мы объявили войну Германии, я участвовал в теннисном турнире местного масштаба. Юноши и девы, седоусые ветераны, бледнолицые священники и очаровательные старые дамы — все как один радовались и ликовали. «Я так боялся, что Грей в последний момент пойдет на попятный». — «А я сомневался в Асквите. Не думал, что у старика духу хватит». — «Слава богу, хоть какое-то время не увидим надпись «Сделано в Германии»». В таком духе велись беседы за чаем.
Куда ни посмотри, везде одно и то же. Носильщики на вокзале, кебмены, рабочие, возвращающиеся после смены домой на велосипеде, фермеры, подкрепляющиеся хлебом и сыром на обочине дороги, — у всех были счастливые лица людей, которые внезапно получили радостное известие.
Несколько лет уже нарастало это подспудное: Германия — враг. Вначале мы грустили. Впервые в истории на роль врага назначили именно немцев. Но они сами виноваты! Не могли разве оставить нас в покое, не мешать торговле, не грозить нашему владычеству на море? Вполне симпатичные люди говорили: «Придется нам с ними схлестнуться. Надеюсь, я еще застану это время!» Или: «Надо поставить их на место. Потом зато лучше поладим». Все считали, что война разрядит атмосферу, а после нее все станет лучше и приятнее. Некая партия под предводительством лорда Робертса требовала всеобщей мобилизации; другая, под предводительством лорда Фишера, предлагала захватить и потопить немецкий флот. Одна за другой выходили книги и пьесы, посвященные немецкой угрозе. Киплинг открыто объявил Германию первоочередным врагом.
В Германии, насколько я понял из рассказов немецких друзей, происходило примерно то же самое. Вдруг оказалось, что именно Англия то явно, то скрыто повсюду ставила препоны немецкой экспансии, отказывала Германии в месте под солнцем и загоняла ее в угол, лишая выхода к морю.
Пастбища потихоньку истощались, и стада забеспокоились.
В эпохи национальных потрясений единственное, что отдельный гражданин может сделать для истории, — правдиво рассказать о своих собственных личных ощущениях.
Я тоже обрадовался, узнав, что мы объявили войну Германии. Зверь во мне встрепенулся. Это будет величайшая война в мире! Я благодарил всех богов за то, что она пришлась на мое время. Я бы и сам записался добровольцем, если бы давно не вышел из призывного возраста. Говорю это с уверенностью, потому что позже, когда мой энтузиазм давно уже остыл, я и в самом деле попал на передовую, в довольно опасный район. Знакомые вокруг бросали работу, жертвовали карьерой, и мне стало стыдно сидеть в тылу, пописывая о них одобрительные статеечки по стольку-то за тысячу слов. Конечно, знай мы, что война продлится дольше нескольких месяцев, — тогда другое дело, но понимающие люди уверяли нас, что все закончится быстро. Мистер Уэллс, например, не допускал никаких сомнений. Это он назвал происходящее Священной войной. Я как раз недавно перечитывал его письма того времени. Некая мисс Купер Уиллис их переиздала — возможно, оказав тем самым мистеру Уэллсу плохую услугу. Я рад, что мои тогдашние статьи никто не вытащил на свет. От нас, литературных трудяг, требовали писать в газеты статьи о войне. Какую дикую чушь мы выдавали в те первые недели всеобщей истерии — должно быть, ангелы плакали, читая их, а чертенята покатывались со смеху. Чтобы хоть чуть-чуть оправдаться в собственных глазах, я вспоминаю, что все-таки осторожно высмеивал бредовый лозунг «Война, чтобы покончить с войной». Подобные разговоры я слышал еще в детстве, и полвека, что прошло с тех пор, были одним из самых кровавых периодов в истории. С войной покончит всеобщее торжество разума, но мы пока еще не сделали даже самых первых шагов в этом направлении.
Впрочем, я действительно ненавидел немецкий милитаризм. Я видел, как немецкие «официрен» шагают по улице по трое-четверо в ряд, сметая встречных с дороги без разбора пола и возраста. (Точно такую же картину я наблюдал в Петербурге, но Россия нас в то время не беспокоила.) Наглые, самодовольные вояки располагались по-хозяйски в кафе, театрах, железнодорожных вагонах, а штатские молча жались по углам, про себя мечтая надавать им по физиономии. Во Фрайбурге я видел измученные лица новобранцев после долгого марш-броска под палящим солнцем — из прохудившихся сапог виднелись стертые в кровь ноги. Сидя на залитой кровью скамье, я смотрел на студенческие дуэли — несомненно, способствующие подготовке младшего поколения к «величайшей из игр», как выразился Киплинг. Я ненавидел всю эту бессмысленную жестокость и был уверен, что мы освободим немцев от ими же созданной адской машины. А потом настанут мир и дружба.
К немецкому народу поначалу ненависти не было. Король Георг V подавал пример: ходил по госпиталям, пожимал руки раненым Гансам и Фрицам. Мы восхищались капитаном крейсера «Эмден» за доблестные действия против наших собственных кораблей. Китченер в своих донесениях признавал мужество противника. Солдаты в окопах обменивались шутками и любезностями с вражеской стороной. С нашими гражданскими лицами, застигнутыми войной в Германии, хорошо обращались. Все шло в русле взаимной доброжелательности.
Кто знает — если бы война закончилась к осени, как предсказывали кайзер и наш Ботгомли, возможно, в самом деле осуществилась бы мечта о лучшем и более человечном мире. Но боги, как видно, с какими-то своими целями решили иначе. Потребовалось заставить обычных людей и дальше воевать и трудиться, не щадя себя. Самое безотказное средство — ненависть.
215
«Не трогайте королеву!» (фр.)